Page 107 - Архипелаг ГУЛаг
P. 107
дворик—дно узкого колодца между тюремными зданиями. Зато арестантов четвёртого и
пятого этажей выводят на орлиную площадку — на крышу пятого. Бетонный пол, бетонные
трёхростовые стены, рядом с нами надзиратель безоружный, и ещё на вышке часовой с
автоматом, — но воздух настоящий и настоящее небо! «Руки назад! идти по два! не
разговаривать! не останавливаться!» — но забывают запретить запрокидывать голову! И ты,
конечно, запрокидываешь. Здесь ты видишь не отражённым, не вторичным — само Солнце!
само вечно живое Солнце! или его золотистую россыпь через весенние облака.
Весна и всем обещает счастье, а арестанту десятерицей. О, апрельское небо! Это
ничего, что я в тюрьме. Меня, видимо, не расстреляют. Зато я стану тут умней. Я многое
пойму здесь, Небо! Я ещё исправлю свои ошибки—не перед ними— перед тобою, Небо! Я
здесь их понял — и я исправлю!
Как из ямы, с далёкого низа, с площади Дзержинского, к нам восходит непрерывное
хриплое земное пение автомобильных гудков. Тем, кто мчится под эти гудки, они кажутся
рогом торжества, — а отсюда так ясно их ничтожество.
Прогулка всего двадцать минут, но сколько ж забот вокруг неё, сколько надо успеть!
Во–первых, очень интересно, пока ведут туда и назад, понять расположение всей
тюрьмы и где эти висячие дворики, чтобы когда–нибудь на воле идти по площади и знать.
По пути мы много раз поворачиваем, я изобретаю такую систему: от самой камеры каждый
поворот вправо считать плюс один, каждый влево — минус один. И как бы быстро нас ни
крутили, — не спешить это представить, а только успевать подсчитывать итог. И если ещё по
дороге в каком–нибудь лестничном окошке ты увидишь спины лубянских наяд, прилегших к
колончатой башенке над самой площадью, и при этом счёт запомнишь, то в камере ты потом
всё сориентируешь и будешь знать, куда выходит ваше окно.
Потом на прогулке надо просто дышать — как можно сосредоточенней.
Но и там же, в одиночестве, под светлым небом, надо вообразить свою будущую
светлую безгрешную и безошибочную жизнь.
Но и там же удобней всего поговорить на самые острые темы. Хоть разговаривать на
прогулке запрещено, это неважно, надо уметь, — зато именно здесь вас, вероятно, не слышит
ни наседка, ни микрофон.
На прогулку мы с Сузи стараемся попадать в одну пару — мы говорим с ним и в
камере, но договаривать главное любим здесь. Не в один день мы сходимся, мы сходимся
медленно, но уже и много он успел мне рассказать. С ним я учусь новому для меня свойству:
терпеливо и последовательно воспринимать то, что никогда не стояло в моём плане и, как
будто, никакого отношения не имеет к ясно прочерченной линии моей жизни. С детства я
откуда–то знаю, что моя цель—это история русской революции, а остальное меня
совершенно не касается. Для понимания же революции мне давно ничего не нужно, кроме
марксизма; всё прочее, что липло, я отрубал и отворачивался. А вот свела судьба с Сузи, у
него совсем была другая область дыхания, теперь он увлечённо рассказывает мне всё о
своём, а своё у него — это Эстония и демократия. И хотя никогда прежде не приходило мне
в голову поинтересоваться Эстонией, уж тем более — буржуазной демократией, но я слушаю
и слушаю его влюблённые рассказы о двадцати свободных годах этого некрикливого
трудолюбивого маленького народа из крупных мужчин с их медленным основательным
обычаем; выслушиваю принципы эстонской конституции, извлечённые из лучшего
европейского опыта, и как работал на них однопалатный парламент из ста человек; и
неизвестно — зачем мне, но всё это начинает мне нравиться, всё это и в моём опыте
начинает откладываться. (Сузи обо мне потом вспомнит так: странная смесь марксиста и
демократа. Да, диковато у меня тогда соединялось.) Я охотно вникаю в их роковую историю:
между двумя молотами, тевтонским и славянским, издревле брошенная маленькая эстонская
наковаленка. Опускали на неё в черёд удары с востока и с запада — и не было видно этому
чередованию конца, и ещё до сих пор нет. Вот известная (совсем неизвестная…) история, как
мы хотели взять их наскоком в 1918, да они не дались. Как потом Юденич презирал в них
чухну, а мы их честили белобандитами, эстонские же гимназисты записывались