Page 231 - Архипелаг ГУЛаг
P. 231
лежит сейчас твоё дело и именно от него зависит виза на помилование? И ведь недаром же
спросил: «Кто здесь по кадыйскому делу?» Потому наверно и пришёл.
Но наступает предел, когда уже не хочется, когда уже противно быть благоразумным
кроликом. Когда кроличью голову освещает общее понимание, что все кролики
предназначены только на мясо и на шкурки, и поэтому выигрыш возможен лишь в отсрочке,
не в жизни. Когда хочется крикнуть: «Да будьте вы прокляты, уж стреляйте поскорей!»
За сорок один день ожидания расстрела именно это чувство озлобления всё больше
охватывало Власова. В Ивановской тюрьме дважды предлагали ему написать заявление о
помиловании — а он отказывался.
Но на 42–й день его вызвали в бокс и огласили, что Президиум ЦИК СССР заменяет
ему высшую меру наказания — двадцатью годами заключения в исправительно–трудовых
лагерях с последующими пятью годами лишения прав.
Бледный Власов улыбнулся криво и даже тут нашёлся сказать:
— Странно. Меня осудили за неверие в победу социализма в одной стране. Но разве
Калинин — верит, если думает, что ещё и через двадцать лет понадобятся в нашей стране
лагеря?..
Тогда это недостижимо казалось — через двадцать. Странно, они понадобились и через
сорок.
Глава 12. ТЮРЗАК
Ах, доброе русское слово—острог—и крепкое–то какое! и сколочено как! В нём,
кажется, — сама крепость этих стен, из которых не вырвешься. И всё тут стянуто в этих
шести звуках — и строгость, и острога, и острота (ежовая острота, когда иглами в морду,
когда мёрзлой роже мятель в глаза, острота затёсанных кольев предзонника и опять же
проволоки колючей острота), и осторожность (арестантская) где–то рядышком тут
прилегает, — а рог? Да рог прямо торчит, выпирает! прямо в нас и наставлен!
А если окинуть глазом весь русский острожный обычай, обиход, ну заведение это всё
за последние, скажем, лет девяносто, — так так и видишь не рог уже, а — два рога:
народовольцы начинали с кончика рога — там, где он самое бодает, где нестерпимо принять
его даже грудной костью, — и постепенно всё это становилось покруглей, поокатистей,
сползало сюда, к комлю, и стало уже как бы даже и не рог совсем — стало шёрстной
открытой площадочкой (это начало XX века)— но потом (после 1917) быстро нащупались
первые хреб–тинки второго комля — и по ним, через раскоряченье, через «не имеете права!»
стало это всё опять подниматься, сужаться, строжеть, рожеть — и к 38–му году опять
впилось человеку вот в эту выемку надключичную пониже шеи: тюрзакі 138 И только как
колокол сторожевой, ночной и дальний, — по одному удару в год: Тон–н–н!.. 139
Если параболу эту прослеживать по кому–нибудь из шлиссельбуржцев
(«Запечатленный труд» Веры Фигнер), то страшновато вначале: у арестанта — номер, и
никто его по фамилии не зовёт; жандармы — как будто на Лубянке учены: от себя ни слова.
Заикнёшься «мы…» — «Говорите только о себе!» Тишина гробовая. Камера в вечных
полусумерках, стёкла мутные, пол асфальтовый. Форточка открывается на сорок минут в
день. Кормят щами пустыми да кашей. Не дают научных книг из библиотеки. Два года не
видишь ни человека. Только после трёх лет—пронумерованные листы бумаги.
А потом, исподволь, — набавляется простору, округляется: вот и белый хлеб, вот и чай
с сахаром на руки; деньги есть — подкупай; и куренье не запрещается; стёкла вставили
прозрачные, фрамуга открыта постоянно, стены перекрасили посветлей; смотришь, и книги
138 ТЮРемное ЗАКлючение (официальный термин).
139 ТОН — Тюрьма Особого Назначения.