Page 232 - Архипелаг ГУЛаг
P. 232
по абонементу из санкт–петербургской библиотеки; между огородами — решётки, можно
разговаривать и даже лекции друг другу читать. И уже арестантские руки на тюрьму
наседают: ещё нам землицы, ещё! Вот два обширных тюремных двора разделали под
насаждения. А цветов и овощей — уже 450 сортов! Вот уже — научные коллекции, столярка,
кузница, деньги зарабатываем, книги покупаем, даже политические 140 , а из–за границы
журналы. И переписка с родными. Прогулка? — хоть и полный день.
И постепенно, вспоминает Фигнер, «уже не смотритель кричал, а мы на него кричали».
А в 1902 он отказался отправить её жалобу, и за это она со смотрителя сорвала погоны.
Последствие было такое: приехал военный следователь и всячески перед Фигнер извинялся
за невежу–смотрителя!
Как же произошло это всё сползание и уширение? Кое–что объясняет Фигнер
гуманностью отдельных комендантов, другое — тем, что «жандармы сжились с
охраняемыми», привыкли. Немало тут истекло от стойкости арестантов, от достоинства и
уменья себя вести. И всё ж я думаю: воздух времени, общая эта влажность и свежесть,
обгоняющая грозовую тучу, этот ветерок свободы, уже протягивающий по обществу, — он
решил! Без него бы можно было по понедельникам учить с жандармами Краткий Курс (но не
умели тогда), да подтягивать, да подструнивать. И вместо «запечатленного труда» получила
бы Вера Николаевна за срыв погонов — девять грамм в подвале.
Раскачка и расслабление царской тюремной системы не сами, конечно, стались — а от
того, что всё общество заодно с революционерами раскачивало и высмеивало её, как могло.
Царизм проиграл свою голову не в уличных перестрелках Февраля, а ещё за несколько
десятилетий прежде: когда молодёжь из состоятельных семей стала считать побывку в
тюрьме честью, а армейские (и даже гвардейские) офицеры пожать руку жандарму —
бесчестьем. И чем больше расслаблялась тюремная система, тем чётче выступала
победоносная «этика политических» и тем явственней члены революционных партий
ощущали силу свою и своих собственных законов, а не государственных.
И на том пришёл в Россию Семнадцатый год, и на плечах его — Восемнадцатый.
Почему мы сразу к 18–му: предмет нашего разбора не позволяет нам задерживаться на 17–м:
с марта все политические тюрьмы (да и уголовные), срочные и следственные, и вся каторга
опустели, и как этот год пережили тюремные и каторжные надзиратели — надо удивляться, а
наверно, что огородиками перебились, картошкой. (С 1918 у них много легче пошло, а на
Шпалерной так и в 1928 ещё дослуживали новому режиму, ничего.)
Уже с последнего месяца 1917 стало выясняться, что без тюрем никак нельзя, что иных
и держать–то негде, кроме как за решёткой (см. главу 2) — ну, просто потому, что места им в
новом обществе нет. Так площадку между рогами на ощупь перешли и стали нащупывать
второй рог.
Разумеется, сразу было объявлено, что ужасы царских тюрем больше не повторятся:
что не может быть никакого «донимающего исправления», никакого тюремного молчания,
одиночек, разъединённых прогулок и разного там ровного шага гуськом, и даже камер
запертых! 141 — встречайтесь, дорогие гости, разговаривайте сколько хотите, жалуйтесь
друг другу на большевиков. А внимание новых тюремных властей было направлено на
боевую службу внешней охраны и приём царского наследства по тюремному фонду (это как
раз не та была государственная машина, которую следовало ломать и строить заново). К
счастью, обнаружилось, что Гражданская война не причинила разрушений всем основным
централам или острогам. Не миновать только было отказаться от этих загаженных старых
слов. Теперь назвали их политизолято–рами, соединённым этим названием выказывая:
140 П.А. Красиков (тот самый, который будет на смерть судить митрополита Вениамина) читает в
Петропавловской крепости «Капитал» (да только год один, освобождают его).
141 От тюрем к воспитательным учреждениям, с. 207, 229, 234.