Page 243 - Архипелаг ГУЛаг
P. 243
Три раза в день давали по кружке кипятку, от которого становился пьяным. В
трёхсотграммовую пайку хлеба как–то один из дежурных вдавил незаконный кусок сахара.
По пайкам и различая свет из какого–то лабиринтного окошечка, Козырев вёл счёт времени.
Вот кончились его пять суток — но его не выпускали. Обострённым ухом он услышал шёпот
в коридоре — насчёт не то шестых суток, не то шести суток. В том и была провокация:
ждали, чтоб он заявил, что пять суток кончились, пора освобождать, — и за
недисциплинированность продлить ему карцер. Но он покорно и молча просидел ещё
сутки — и тогда его освободили, как ни в чём не бывало. (Может быть, начальник тюрьмы
так и испытывал всех по очереди на покорность? Карцер для тех, кто ещё не смирился.) —
После карцера камера показалась дворцом. Козырев на полгода оглох, и начались у него
нарывы в горле. А однокамерник Козырева от частых карцеров сошёл с ума, и больше года
Козырев сидел вдвоём с сумасшедшим. (Много случаев безумия в политизоляторах помнит
Надежда Суровцева—одна она не меньше, чем насчитал Но во русский по
двадцатидвухлетней летописи Шлиссельбурга.)
Не покажется ли теперь читателю, что мы постепен–ненько взобрались на вершину
второго рога — и, пожалуй, он повыше первого? и, пожалуй, поострей?
Но мнения расходятся. Старые лагерники в один голос признают Владимирский ТОН
50–х годов курортом. Так нашёл Владимир Борисович Зельдович, присланный туда со
станции Абезь, и Анна Петровна Скрипникова, попавшая туда (1956) из кемеровских
лагерей. Скрипникова особенно была поражена регулярной отправкой заявлений каждые
десять дней (она стала писать… в ООН) и отличной библиотекой, включая иностранные
языки: в камеру приносят полный каталог и составляешь годовую заявку.
А ещё же не забудьте и гибкость нашего Закона: приговорили тысячи женщин («жён»)
к тюрзаку. Вдруг свистнули— всем сменить на лагеря (на Колыме золота недомыв)! И
сменили. Без всякого суда.
Так есть ли ещё тот тюрзак? Или это только лагерная прихожая?
И вот тут только — только здесь! — должна была начаться эта наша глава. Она должна
была рассмотреть тот мерцающий свет, который со временем, как нимб святого, начинает
испускать душа одиночного арестанта. Вырванный из жизненной суеты до того абсолютно,
что даже счёт преходящих минут даёт интимное общение со Вселенной, — одиночный
арестант должен очиститься от всего несовершенного, что взмучивало его в прежней жизни,
не давало ему отстояться до прозрачности. Как благородно тянутся пальцы его рыхлить и
перебирать комки огородной земли (да впрочем асфальт!..). Как голова его сама
запрокидывается к Вечному Небу (да впрочем запрещено!..). Сколько умильного внимания
вызывает в нём прыгающая на подоконнике птичка (да впрочем намордник, сетка и
форточка на замке…). И какие ясные мысли, какие поразительные иногда выводы он
записывает на выданной ему бумаге (да впрочем только если достанешь из ларька, а после
заполнения сдать навсегда в тюремную канцелярию…).
Но что–то сбивают нас ворчливые наши оговорки. Трещит и ломается план главы, и
уже не знаем мы: в Тюрьме Нового Типа, в Тюрьме Особого (а какого?) Назначения —
очищается ли душа человека? или гибнет окончательно?
Если каждое утро первое, что ты видишь, — глаза твоего обезумевшего
однокамерника, — чем самому тебе спастись в наступающий день? Николай Александрович
Козырев, чья блестящая астрономическая стезя была прервана арестом, спасался только
мыслями о вечном и беспредельном: о мировом порядке — и Высшем духе его; о звёздах; об
их внутреннем состоянии; и о том; что же такое есть Время и ход Времени.
И так стала ему открываться новая область физики. Только этим он и выжил в
Дмитровской тюрьме. Но в своих рассуждениях он упёрся в забытые цифры. Дальше он
строить не мог — ему нужны были многие цифры. Откуда же взять их в этой одиночке с
ночной коптилкой, куда даже птичка не может влететь? И учёный взмолился: Господи! Я
сделал всё, что мог. Но помоги мне! Помоги мне дальше.
В это время полагалась ему на 10 дней всего одна книга (он был уже в камере один). В