Page 391 - Архипелаг ГУЛаг
P. 391

затмевает мозг и не разрешает ни на что отвлечься, ни о чём подумать, ни о чём заговорить,
               кроме  как  о  еде,  еде,  еде.  Голод,  от  которого  уже  нельзя  уйти  в  сон:  сны—  о  еде,  и
               бессонница— о еде. И скоро — одна бессонница. Голод, от которого с опозданием нельзя
               уже и наесться: человек превращается в прямоточную трубу, и всё выходит из него в том
               самом виде, в каком заглотано.
                     Как ничто, в чём держится жизнь, не может существовать, не извергая отработанного,
               так и Архипелаг не мог бы копошиться иначе, как отделяя  на дно свой главный отброс—
               доходяг. И всё, что построено Архипелагом, — выжато из мускулов доходяг (перед тем как
               им стать доходягами).
                     И ещё это должен увидеть русский экран: как доходяги, ревниво косясь на соперников,
               дежурят у кухонного крыльца, ожидая, когда понесут отходы в помойку. Как они бросаются,
               дерутся, ищут рыбью голову, кость, овощные очистки. И как один доходяга гибнет в этой
               свалке  убитый.  И  как  потом  эти  отбросы  они  моют,  варят  и  едят.  (А  любознательные
               операторы могут ещё продолжить съёмку и показать, как в 1947 в Долинке привезенные с
               воли  бессарабские  крестьянки  бросаются  с  тем  же  замыслом  на  уже  проверенную
               доходягами помойку.) Экран покажет, как под одеялами стационара лежат ещё сочленённые
               кости  и  почти  без  движения  умирают—  и  их  выносят.  Вообще—  как  просто  умирает
               человек: говорил —  и замолк, шёл по дороге—  и упал. «Бырк—  и готов». Как (лагпункты
               Унжа, Нукша) мордатый социально–близкий нарядчик за ноги сдёргивает с нар на развод, а
               тот  уже  мёртв,  головою об  пол.  «Подох,  падло!»  И  ещё  его весело  пинает  ногой.  (На  тех
               лагпунктах  во  время  войны  не  было  ни  лекпома,  ни  даже  санитара,  оттого  не  было  и
               больных, а кто притворялся больным — выводили под руки товарищи в лес и ещё несли с
               собой доску и верёвку, чтобы недомерших легче волочить назад. На работе сажали больного
               близ  костра,  и  все —  заключённые  и  конвоиры —  заинтересованы  были,  чтоб  скорее  он
               умер.)
                     Чего не схватит экран, то опишет нам медленная внимательная проза, она различит эти
               оттенки смертного пути, называемые то цынгой, то пеллагрой, то — безбелковым отёком, то
               алиментарной  дистрофией.  Вот  после  укуса  осталась  кровь  на  хлебе—  это цынга.  Дальше
               начнут  вываливаться  зубы,  гнить  дёсны,  появятся  язвы  на  ногах  и  будут  отпадать  ткани
               целыми кусками, от человека завоняет трупом, сведёт ноги от толстых шишек, в стационар
               таких  не  кладут,  и  они  ползают  на  карачках  по  зоне. —  Темнеет  лицо,  как  от  загара,
               шелушится,  а  всего  человека  проносит  понос —  это  пеллагра.  Как–то  надо  остановить
               понос — там принимают мел по три ложки в день, здесь говорят, что если достать и наесться
               селёдки — пища начнёт держаться. Но где же достать селёдки? Человек слабеет, слабеет, и
               тем быстрей, чем он крупнее ростом. Он уже так слаб, что не может подняться на вторые
               нары, что не может перешагнуть через лежащее бревно: надо ногу поднять двумя руками или
               на  четвереньках  переползти.  Поносом выносит  из  человека  и  силы,  и всякий  интерес —  к
               другим  людям,  к жизни,  к  самому  себе.  Он глохнет, глупеет,  теряет  способность  плакать,
               даже когда его волоком тащат по земле за санями. Его уже не пугает смерть, им овладевает
               податливое розовое состояние. Он перешёл все рубежи, забыл, как зовут его жену и детей,
               забыл, как звали его самого. Иногда всё тело умирающего от голода покрывают сине–чёрные
               горошины с гнойными головками меньше булавочной— по лицу, рукам, ногам, туловищу,
               даже мошёнке. К ним не прикоснуться, так больно. Нарывчики созревают, лопаются, из них
               выдавливается густой червеобразный жгутик гноя. Человек сгнивает заживо.
                     Если  по  лицу  соседа  твоего  на  нарах  с  недоумением  расползлись  головные  чёрные
               вши — это верный признак смерти.
                     Фи, какой натурализм. Зачем ещё об этом рассказывать?
                     И вообще, говорят теперь нам те, кто сами не страдали, кто казнил, или умывал руки,
               или  делал  невинный  вид:  зачем  это  все  вспоминать?  Зачем  бередить  старые  раны?  [Их
               раны!!)
                     На  это  ответил  ещё  Лев  Толстой  Бирюкову  («Разговоры  с  Толстым»):  «Как  зачем
               поминать? Если у меня была лихая болезнь, и я излечился и стал чистым от неё, я всегда с
   386   387   388   389   390   391   392   393   394   395   396