Page 398 - Архипелаг ГУЛаг
P. 398
котелком–то общим, шёпотом, — обо всём и говорится.
Признают зэки старые, и пленники бывшие рассказывают: тот–то и продаст тебя, кто из
одного котелка с тобой ел. Тоже правда отчасти…
А самое хорошее дело — не напарника иметь, а напарницу. Жену лагерную, зэчку. Как
говорится — поджениться. Молодому хорошо то, что где–нибудь ты её … в заначке, на душе
и полегчает. А и старому, слабому— всё равно хорошо. Ты чего–нибудь добудешь,
заработаешь, она тебе постирает, в барак принесёт, под подушку положит сорочку, никто и
не засмеётся— в законе. Она и сварит, на койке сядете рядом, едите. Даже старому оно
особенно–то к душе льнёт, это супружество лагерное, еле тёпленькое, с горчинкой.
Смотришь на неё через пар котелка— по её лицу морщины пошли; да и по твоему. Оба вы в
серой лагерной рвани, телогрейки ваши ржавчиной вымазаны, глиной, известью, алебастром,
автолом. Никогда ты её раньше не знал, и на родине её ногой не ступал, и говорит она не так,
как нашенские. И у ней на воле дети растут, и у тебя растут. У ней муж остался — по бабам
ходит, и твоя осталась, не растеряется: восемь лет, десять лет, а жить всем хоц–ца. А эта твоя
лагерная волочит с тобой ту же цепь и не жалуется.
Живём — не люди, умрём — не родители…
Кой к кому и родные жёны приезжали на свидание. В разных лагерях при разных
начальниках давали с ними посидеть двадцать минут на вахте. Ато и на ночь, на две в
отдельной хибарке. Если у тебя сто пятьдесят процентов. Да ведь свидания эти— растрава,
не больше. Для чего её руками коснуться и говорить с ней о чём, если ещё не жить с ней
годы и годы? Двоилось у мужиков. С лагерной женой понятней: вот крупы ещё кружка у нас
осталась; на той неделе, говорят, жжёный сахар дадут. Уж конечно не белый, змеи… К
слесарю Родичеву приехала жена, а его как раз накануне шалашовка, лаская, в шею укусила.
Выругался Родичев, что жена приехала, пошёл в санчасть синяк бинтами обматывать: мол,
скажу— простудился.
А какие в лагере бабы? Есть блатные, есть развязные, есть политические, а больше–то
всё смирные, по Указу. По Указу их всё толкают за расхищение государственного. Кем в
войну и после войны все фабрики забиты? Бабами да девками. А семью кто кормит? Они же.
А— на что её кормить? Нужда закона не знает. Вот и тянут: сметану в карманы кладут,
булочки меж ног проносят, чулками вокруг пояса обёртываются, а верней: на фабрику
пойдут на босу ногу, а там новые чулки вымажут, наденут, а дома постирают и на рынок.
Кто что вырабатывает, то и несёт. Катушку ниток меж грудями закладывают. Вахтёры все
куплены, им тоже жить надо, они лишь кое–как обхлопывают. А наскочит охрана,
проверка, — за эту катушку дерьмовую— десять лет! Как за измену родине, ровно. И тысячи
их с катушками попались.
Берёт каждый, как ему работа позволяет. Хорошо было Гуркиной Настьке — она в
багажных вагонах работала. Так правильно рассудила: свой советский человек прилипчивый,
стерва, из–за полотенца к морде полезет. Потому она советских чемоданов не трогала, а
чистила только иностранные. Иностранец, говорит, и проверить вовремя не догадается, и,
когда спохватится, — жалобы писать не станет, а только плюнет: жулики русские! — и уедет
к себе домой.
Шитарев, старик–бухгалтер, Настю корил: «Да КЭ.К 5КѲ тебе не стыдно, мяса
ты кусок! Как же ты о чести России не позаботилась?» Послала она его: «В рот тебе, чтоб не
качался! Что ж ты–то о Победе не заботился? Господ офицеров кобелировать распустил!» (А
он, Шитарев, был в войну бухгалтером госпиталя, офицеры ему при выписке лапу давали, и
он в справках накидывал срок лечения, чтоб они перед фронтом домой съездили. Дело
серьёзное. Дали Шитареву расстрел, лишь потом на десятку сменили.)
Конечно, и несчастные всякие садились. Одна получила пятёрку за мошенничество: что
муж у ней умер в середине месяца, а она до конца месяца хлебных карточек его не сдала,
пользовалась с двумя детьми. Донесли на неё соседи из зависти. Четыре года отсидела, один
по амнистии сбросили.
А и так было: разнесло бомбою дом, убило жену, детей, а муж остался. Все карточки