Page 469 - Архипелаг ГУЛаг
P. 469
нельзя больше приговорить!
А у нас это всё — можно. Распластанного, безвозвратно погибшего, отчаявшегося
человека ещё как удобно глушить обухом топора! Этика наших тюремщиков — бей
лежачего! Этика наших оперуполномоченных— подмощайся трупами!
Можно считать, что лагерное следствие и лагерный суд тоже родились на Соловках, но
там просто загоняли под колокольню и шлёпали. Во времена же пятилеток и метастазов
стали вместо пули применять второй лагерный срок.
Да как же было без вторых (третьих, четвёртых) сроков утаить в лоне Архипелага и
уничтожить там всех, намеченных к тому?
Регенерация сроков, как отращивание змеиных колец, — это форма жизни Архипелага.
Сколько колотятся наши лагеря и коченеет наша ссылка, столько времени и простирается
над головами осуждённых эта чёрная угроза: получить новый срок, не докончив первого.
Вторые лагерные сроки давали во все годы, но гуще всего — в 1937–38 и в годы войны. (В
1948–49 тяжесть вторых сроков была перенесена на волю: упустили, прохлопали, кого надо
было пересудить ещё в лагере, — и теперь пришлось загонять их в лагерь с воли. Этих и
назвали повторниками, своих внутрилагерных даже не называли.)
И это ещё милосердие— машинное милосердие, когда второй лагерный срок в 1938
давали без второго ареста, без лагерного следствия, без лагерного суда, а просто вызывали
бригадами в УРЧ и давали расписаться в получении нового срока. (За отказ расписаться—
простой карцер, как за курение в неположенном месте. Ещё и объясняли по–человечески:
«Мы ж не даём вам, что вы в чём–нибудь виноваты, а распишитесь в уведомлении».) На
Колыме давали так десятку, а на Воркуте даже мягче: 8 лет и 5 лет по ОСО. И тщета была
отбиваться: как будто в тёмной бесконечности Архипелага чем–то отличались восемь от
восемнадцати, десятка при начале от десятки при конце. Важно было единственно то, что
твоего тела не когтили и не рвали сегодня.
Можно так понять теперь: эпидемия лагерных осуждений 1938 года была директива
сверху. Это там, наверху, спохватились, что до сих пор помалу давали, что надо догрузить (а
кого и расстрелять)— и так перепугать оставшихся.
Но к эпидемии лагерных дел военного времени приложен был и снизу радостный
огонёк, черты народной инициативы. Сверху было, вероятно, указано, что во время войны в
каждом лагере должны быть подавлены и изолированы самые яркие заметные фигуры,
могущие стать центром мятежа. Кровавые мальчики на местах сразу разглядели богатство
этой жилы — своё спасение от фронта. Эта догадка родилась, очевидно, не в одном лагере и
быстро распространилась как полезная, остроумная и спасительная. Лагерные чекисты тоже
затыкали пулемётные амбразуры— только чужими телами.
Пусть историк представит себе дыхание тех лет: фронт отходит, немцы вкруг
Ленинграда, под Москвой, в Воронеже, на Волге, в предгорьях Кавказа. В тылу всё меньше
мужчин, каждая здоровая мужская фигура вызывает укорные взгляды. Всё для фронта! Нет
цены, которую правительство не заплатит, чтоб остановить Гитлера. И только лагерные
офицеры (ну да и братья их по ГБ) — откормленные, белотелые, бездельные— все на своих
тыловых местах (вот, например, этот лагерный куманёк, фото 30, — ведь как ему
необходимо было остаться в живых!), — и чем глубже в Сибирь и на Север, тем спокойнее.
Но трезво надо понять: благополучие шаткое. До первого окрика: а почистить–ка этих
румяных, лагерных, расторопных! Строевого опыта нет? — так есть идейность. Хорошо
если — в милицию, в заградотряды, а ну как: свести в офицерские батальоны! бросить под
Сталинград! Летом 1942 так сворачивают целые офицерские училища и бросают
неаттестованными на фронт. Всех молодых и здоровых конвойных уже выскребли из
охраны— и ничего, лагеря не рассыпались. Так и без оперов не рассыпятся! (Уже ходят
слухи.)
Бронь — это жизнь! Бронь — это счастье! Как сохранить свою бронь? Простая
естественная мысль—надо доказать свою нужность! Надо доказать, что если не чекистская
бдительность, то лагеря взорвутся, это — котёл кипящей смолы! — и тогда погиб наш