Page 472 - Архипелаг ГУЛаг
P. 472

Но  не  самими  цифрами  лет,  не  пустой  фантастической  длительностью  лет  страшны
               были  эти  вторые  сроки —  а  как  получить  этот  второй  срок?  как  проползти  за  ним  по
               железной трубе со льдом и снегом?
                     Казалось  бы —  что  уж  там  лагернику  арест?  Арестованному  когда–то  из  домашней
               тёплой постели— что бы ему арест из неуютного барака с голыми нарами? А ещё сколько! В
               бараке печка топится, в бараке полную пайку дают— но вот пришёл надзиратель, дёрнул за
               ногу ночью: «Собирайся!» Ах, как не хочется!.. Люди–люди, я вас любил…
                     Лагерная  следственная  тюрьма.  Какая  ж  она  будет  тюрьма  и  в  чём  будет
               способствовать  признанию,  если она  не  хуже  своего  лагеря?  Все  эти  тюрьмы обязательно
               холодны.  Если  недостаточно  холодны —  держат  в  камерах  в  одном  белье.  В  знаменитой
               воркутинской  Тридцатке  (перенято  арестантами  от  чекистов,  они  называли  её  так  по  её
               телефону «30») — дощатом бараке за Полярным Кругом, при сорока градусах мороза топили
               угольной пылью — банная шайка на сутки, не потому, конечно, что на Воркуте не хватало
               угля.  Ещё  издевались:  не  давали  спичек,  а  на  растопку—  одну  щепочку,  как  карандаш.
               (Кстати, пойманных беглецов держали в этой Тридцатке совсем голыми; через две недели,
               кто выжил, —  давали летнее обмундирование, но не телогрейку. И ни матрасов, ни одеял.
               Читатель! Для пробы — переспите так одну ночь! В бараке было примерно плюс пять.)
                     Так  сидят  заключённые  несколько  месяцев  следствия!  Они  уже  раньше  измотаны
               многолетним голодом, рабским трудом. Теперь их довести легче. Кормят их? — как положит
               III Отдел: где 350, где 300, а в Тридцатке— 200 граммов хлеба, липкого, как глина, немногим
               крупнее кусок, чем спичечная коробка, и в день один раз жидкая баланда.
                     Но  не  сразу  ты  согреешься,  если и  всё  подписал,  признался,  сдался,  согласился  ещё
               десять лет провести на родном Архипелаге. Из Тридцатки переводят до суда в воркутинскую
               «следственную палатку», не менее знаменитую. Это— самая обыкновенная палатка, да ещё
               рваная. Пол у неё не настлан, пол —  земля полярная. Внутри 7x12 метров и посредине —
               железная  бочка вместо  печки. Есть  жердевые  нары в один  слой, около  печки  нары всегда
               заняты  блатарями.  Политические  плебеи—  по  краям  и  на  земле.  Лежишь  и  видишь  над
               собою звёзды. Так взмолишься: о, скорей бы меня осудили! скорей бы приговорили! Суда
               этого ждёшь как избавления. (Скажут: не может человек так жить за Полярным Кругом, если
               не кормят его шоколадом и не одевают в меха. А у нас — может! Наш советский человек,
               наш туземец Архипелага— может! Арнольд Раппопорт просидел так много месяцев — всё не
               ехала из Нарьян–Мара выездная сессия облсуда.)
                     А вот на выбор ещё одна следственная тюрьма — лагпункт Оротукан на Колыме, это
               506–й километр от Магадана. Зима с 1937 на 1938. Деревянно–парусиновый посёлок, то есть
               палатки  с  дырами,  но  всё  ж  обложенные  тёсом.  Приехавший  новый  этап,  пачка  новых
               обречённых  на  следствие,  ещё  до  входа  в  дверь  видит:  каждая  палатка  в  городке  с  трёх
               сторон,  кроме  дверной,  обставлена  штабелями  окоченевших  трупов!  (Это —  не  для
               устрашения.  Просто  выхода  нет:  люди  мрут,  а  снег  двухметровый,  да  под  ним  вечная
               мерзлота.) А дальше измор ожидания. В палатках надо ждать, пока переведут в бревенчатую
               тюрьму для следствия. Но захват слишком велик — со всей Колымы согнали слишком много
               кроликов, следователи не справляются, и большинству привезенных предстоит умереть, так
               и не дождавшись первого допроса. В палатках— скученность, не вытянуться. Лежат на нарах
               и на полу, лежат многими неделями. (Это разве скученность? — ответит Серпантинка. — У
               нас  ожидают  расстрела,  правда,  всего  по  несколько  дней,  но  эти  дни  стоят  в  сарае,  так
               сплочены, что когда их поят —  то есть поверх голов бросают из дверей кусочки льда, так
               нельзя вытянуть рук, поймать кусочек, ловят ртами.) Бань нет, прогулок тоже. Зуд по телу.
               Все с остервенением чешутся, все иьиут в ватных брюках, телогрейках, рубахах, кальсонах—
               но ищут не раздеваясь, холодно. Крупные белые полнотелые вши напоминают упитанных
               поросят–сосунков. Когда их давишь— брызги долетают до лица, ногти— в сукровице.
                     Перед обедом дежурный надзиратель кричит в дверях: «Мертвяки есть?» — «Есть». —
               «Кто хочет пайку заработать — тащи!» Их выносят и кладут поверх штабеля трупов. И никто
               не спрашивает фамилий умерших: пайки выдаются по счёту. А пайка— трёхсотка. И одна
   467   468   469   470   471   472   473   474   475   476   477