Page 481 - Архипелаг ГУЛаг
P. 481

русский язык и почти не умея объясниться. Самый уход его из лагеря был прост: с разбегу он
               толкнул ветхий забор и переступил через него. Но потом в болотистом лесу (а на ногах—
               лапти)  долго  питался  одними  ягодами.  Как–то  из  деревни  он  увёл  в  лес  корову,  зарезал.
               Отъедался  говядиной,  из  шкуры  коровьей  сшил  себе  чуни.  В  другом  месте  украл  у
               крестьянина кожушок (беглец, к которому враждебны жители, невольно становится и врагом
               жителей).  В  людных  местах  Л–с  выдавал  себя  за  мобилизованного  латыша,  потерявшего
               документы. И хотя в тот год ещё не отменена была всеобщая проверка пропусков, он сумел в
               незнакомом  ему  Ленинграде,  не  вымолвив  словечка,  дойти  до  Варшавского  вокзала,  ещё
               четыре километра отшагать по путям и там сесть на поезд. (Но одно–то Л–с твёрдо знал: что
               хоть в Латвии его безбоязненно укроют. Это и придавало смысл его побегу.)
                     Такой побег, как у Л–са, требует крестьянской ходки, хватки и сметки. А способен ли
               бежать горожанин, да ещё старик, на 5 лет посаженный за пересказ анекдота? Оказывается,
               способен, если более верная смерть — остаться в своём лагере, бытовом доходном лагерьке
               между Москвою и Горьким, делавшем с 1941 снаряды. Вот ведь 5 лет — «детский срок», но
               и  пяти  месяцев  не  выдержит  анекдотчик,  если  гонять  его  на  работу  и  не  кормить.  Это
               побег— толчком отчаяния, коротким толчком, на который через полминуты уже не было бы
               ни рассудка, ни сил. — В лагерь пригнали очередной эшелон и загрузили его снарядами. Вот
               идёт вдоль поезда сержант конвоя, а на несколько вагонов от него отстал железнодорожник:
               сержант, отодвигая дверь каждой краснухи, уверяется, что там никого нет, задвигает дверь, а
               железнодорожник  ставит  пломбу.  И  наш  злополучный  оголодавший  доходной  анекдотчик
               (всё  было  точно  так,  но  его  фамилия  не  сохранилась)  за  спиной  прошедшего  сержанта  и
               перед  проходящим  железнодорожником  бросается  в  вагон—  ему  нелегко  вскарабкаться,
               нелегко  беззвучно  двинуть  дверью,  это  нерасчётливо,  это  верный  провал,  он  уже  жалеет,
               закрывшись, с перебивами сердца: сейчас вернётся сержант и будет бить сапогами, сейчас
               железнодорожник  крикнет,  вот  кто–то  уже  касается  двери—  а  это  ставят  пломбу!..  (Я  так
               думаю  от  себя:  а  вдруг—  добрый  железнодорожник?  и  видел,  и —  не  видел?..)  Эшелон
               уходит за зону. Эшелон идёт на фронт. Беглец не готовился, у него ни кусочка хлеба, он за
               трое  суток  наверняка  умрёт  в  этом  движущемся  добровольном  карцере,  до  фронта  он  не
               доедет,  да  и  не  нужен  фронт  ему.  Что  делать?  Как  же  спастись  теперь?  Он  видит,  что
               снарядные  ящики  обтянуты  железной  лентой.  Голыми  беззащитными  руками  он  рвёт  эту
               ленту и пилит ею пол вагона на месте, свободном от ящиков. Это невозможно для старика? А
               умереть  возможно?  А  откроют,  поймают —  возможно?  Ещё  приделаны  к  ящикам
               верёвочные петли для переноски. Он отрезает их и из них же сплетает подобные петли, но
               длинные,  и  привязывает  их  так,  чтоб  они  свисали  под  вагон  в  прорезанный  лаз.  Как  он
               истощён! как не слушаются его израненные руки! как дорого ему обходится рассказанный
               анекдотик!  Он  не  ждёт  станции,  а осторожно  спускается  в  лаз  на  ходу  и  ложится обеими
               ногами  в  одну  петлю  (к  хвосту  поезда),  плечами  в  другую.  Поезд  идёт,  и  беглец  висит,
               покачиваясь. Скорость уменьшилась, вот он решается и сбрасывает ноги, ноги волочатся —
               и  стягивают  его  всего.  Номер  смертный,  цирковой—  но  ведь  телеграммою  могут  поезд
               нагнать и обыскать вагоны, ведь в зоне его хватились. Не изогнуться, не подброситься! — он
               прилегает  к  шпалам.  Он  закрыл  глаза,  готовый  к  смерти.  Учащённый  хлопающий  стук
               последних  вагонов —  и  вдруг  милая  тишина.  Беглец  открыл  глаза,  перевалился:  только
               красный огонёк уходящего поезда! Свобода!
                     Но  ещё  не  спасение.  Свобода–то  свобода,  но  ни  документов,  ни  денег,  лагерные
               лохмотья на нём, и он обречён. Распухший и оборванный, кое–как он добрался до станции,
               тут  смешался  с  пришедшим  ленинградским  эшелоном:  эвакуированных  полумертвецов
               водили за руки и на станции кормили горячим. Но и это б ещё его не спасло — а нашёл он в
               эшелоне своего умирающего друга и взял его документы, а всё прошлое его он знал. Их всех
               отправили под Саратов, и несколько лет, до послевоенных, он прожил там на птицеферме.
               Потом его разняла тоска по дочери, и он отправился искать её.  Он искал её в Нальчике, в
               Армавире, а нашёл в Ужгороде. За это время она вышла замуж за пограничника. Она считала
               отца благополучно мёртвым и вот теперь со страхом и омерзением выслушала его рассказ.
   476   477   478   479   480   481   482   483   484   485   486