Page 520 - Архипелаг ГУЛаг
P. 520

Если объявится в лагере поэт, — разрешается ему под карикатурами на заключённых
               делать подписи и сочинять частушки — тоже про нарушителей дисциплины.
                     Другой темы ни у поэта, ни у композитора быть не может. И для начальства своего они
               не могут сработать ничего ощутимого, полезного, в руки взять.
                     А прозаиков и вовсе в лагере не бывает, потому что не должно их быть никогда.
                     Когда русская проза ушла в лагеря, —
                     догадался советский поэт. Ушла— да назад не пришла. Ушла— да не выплыла…
                     Обо всём объёме происшедшего, о числе погибших и об уровне, которого они могли
               достичь, —  нам  никогда  уже  не  вынести  суждения.  Никто  не  расскажет  нам  о  тетрадках,
               поспешно сожжённых перед этапом, о готовых отрывках и о больших замыслах, носимых в
               головах и вместе с головами сброшенных в мёрзлый общий могильник. Ещё стихи читаются
               губами  к  уху,  ещё  запоминаются  и  передаются  они  или  память  о  них—  но  прозу  не
               рассказывают прежде времени, ей выжить трудней, она слишком крупна, негибка, слишком
               связана с бумагой, чтобы пройти ей превратности Архипелага. Кто может в лагере решиться
               писать? Вот А. Белинков написал — и досталось куму, а ему— срок рикошетом. Вот М.И.
               Калинина, никакая не писательница, всё же в записную книжку записывала применательное
               из лагерной жизни: «авось кому–нибудь пригодится». Но— попало к оперу. А её— в карцер
               (и дёшево ещё отделалась). Вот Владимир Сергеевич Горшунов, будучи бесконвойным, там,
               за зоной где–то, писал  четыре месяца лагерную летопись—  но в опасную минуту зарыл  в
               землю,  а  сам оттуда  был  угнан  навсегда, —  так  и осталась в  земле.  И  в  зоне  нельзя, и за
               зоной нельзя, где же можно? В голове только! но так пишутся стихи, не проза.
                     Сколько  погибло  нас,  питомцев  Клио  и  Каллиопы,  нельзя  никакой  экстраполяцией
               рассчитать по нескольким уцелевшим нам— потому что не было вероятности выжить и нам.
               (Перебирая,  например,  свою  лагерную  жизнь,  я  уверенно  вижу,  что  должен  был  на
               Архипелаге  умереть —  либо  уж  так  приспособиться  выжить,  что  заглохла  бы  и  нужда
               писать.  Меня  спасло  побочное  обстоятельство —  математика.  Как  это  использовать  при
               подсчётах?)
                     Всё то, что называется нашей прозой с 30–х годов, — есть только пена от ушедшего в
               землю озера. Это — пена, а не проза, потому что она освободила себя ото всего, что было
               главное в тех десятилетиях. Лучшие из писателей подавили в себе лучшее и отвернулись от
               правды — и только так уцелели сами и книги их. Те же, кто не мог отказаться от глубины,
               особенности и прямизны, — неминуемо должны были сложить голову в эти десятилетия —
               чаще всего через лагерь, иные через безрассудную смелость на фронте.
                     Так  ушли  в  землю  прозаики–философы.  Прозаики–историки.  Прозаики–лирики.
               Прозаики–импрессионисты. Прозаики–юмористы.
                     А  между  тем  именно  Архипелаг  давал  единственную,  исключительную  возможность
               для  нашей  литературы,  а  может  быть —  и  для  мировой.  Небывалое  крепостное  право  в
               расцвете  XX века  в  этом одном,  ничего  не  искупающем  смысле открывало  для  писателей
               плодотворный, хотя и гибельный путь.
                     Я осмелюсь пояснить эту мысль в самом общем виде. Сколько ни стоит мир, до сих пор
               всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний, правящий и подчинённый.
               Это деление грубо, как все деления, но если к верхним относить не только высших по власти,
               деньгам и знатности, но также и по образованности, полученной семейными ли, своими ли
               усилиями, одним словом, всех, кто не нуждался работать руками, — то деление будет почти
               сквозным.
                     И  тогда  мы  можем  ожидать  существования  четырёх  сфер  мировой  литературы  (и
               искусства вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают,
               обдумывают)  верхних  же,  то  есть  себя,  своих.  Сфера  вторая:  когда  верхние  изображают,
               обдумывают нижних, «младшего брата». Сфера третья: когда нижние изображают верхних.

               лагерь он больше не вернулся, и рояля ему назад, разумеется, не выдали. Да и выжил ли он сам? — не знаю,
               что–то нет его.
   515   516   517   518   519   520   521   522   523   524   525