Page 586 - Архипелаг ГУЛаг
P. 586
чтобы другой раз не увидеть их на скамье подсудимых, особенно по той же статье.
Впрочем, Пятьдесят Восьмую никогда и не стремились «исправить», то есть второй раз
не посадить. Мы уже приводили откровенные высказывания тюрьмоведов об этом.
Пятьдесят Восьмую хотели истребить через труд. Ато, что мы выживали, — это уже была
наша самодеятельность.
Достоевский восклицает: «Кого когда исправила каторга?»
Идеал исправления был и в русском пореформенном законодательстве (весь чеховский
«Сахалин» исходит из этого идеала). Но успешно ли осуществлялся?
П.Якубович над этим много думал и пишет: террористический режим каторги
«исправляет» лишь неразвращённых, — но они и без этого второй раз не совершат
преступления. А испорченного этот режим только развращает, заставляет быть хитрым,
лицемерным, по возможности не оставлять улик.
Что ж сказать о наших ИТЛ?! Теоретики тюрьмоведения (Gefangniskunde) всегда
считали, что заключение не должно доводить до совершенного отчаяния, должно оставлять
надежду и выход. Читатель уже видел, что наши ИТЛ доводили только и именно до
совершенного отчаяния.
Чехов верно сказал: «Углубление в себя — вот что действительно нужно для
исправления». Но именно углубления в себя больше всего боялись устроители наших
лагерей. Общие бараки, бригады, трудовые коллективы именно и призваны были рассеять,
растерзать это опасное самоуглубление.
Какое ж в наших лагерях исправление! — только порча: усвоение блатной воровской
морали, усвоение жестоких лагерных нравов как общего закона жизни («криминогенные
места» на языке тюрьмоведов, школа преступности).
И.Г.Писарев, кончающий долгий срок, пишет (1963 год): «Становится тяжело особенно
потому, что выйдешь отсюда неизлечимым нервным уродом, с непоправимо разрушенным
здоровьем от недоедания и повсечасного подстрекательства. Здесь люди портятся
окончательно. Если этот человек до суда называл и лошадь на «вы», то теперь на нём и
пробу негде ставить. Если на человека семь лет говорить «свинья» — он и захрюкает…
Только первый год карает преступника, а остальные ожесточают, он прилаживается к
условиям, и всё. Своей продолжительностью и жестокостью закон карает больше семью, чем
преступника».
Вот другое письмо: «Больно и страшно, ничего не видя и ничего не сделав в жизни,
уйти из неё, и никому нет дела до тебя, кроме, наверно, матери, которая не устаёт ждать всю
жизнь».
А вот поразмышлявший немало Александр Кузьмич К. (пишет в 1963 году):
«Заменили мне расстрел 20–ю годами каторги, но, честное слово, не считаю это
благодеянием… Я испытал на своих коже и костях те «ошибки», которые теперь так принято
именовать, — они ничуть не легче Майданека и Освенцима. Как отличить грязь от истины?
Убийцу от воспитателя? закон от беззакония? палача от патриота? — если он идёт вверх, из
лейтенанта стал подполковником? Как мне, выходя после 18 лет сидки, разобраться во всём
хитросплетении? Завидую вам, людям образованным, с умом гибким, кому не приходится
долго ломать голову, как поступить или приспособиться, чего, впрочем, и не хочется».
Замечательно сказано: «и не хочется»! Но тогда— исправлен ли он в государственном
смысле? Никак нет. Для государства он погублен.
Того «исправления», которого хотело бы (?) государство, оно вообще никогда не
достигает в лагерях. «Выпускники» лагеря научаются только лицемерию — как
притвориться исправившимися, и научаются цинизму— к призывам государства, к законам
государства, к обещаниям его.
А если человеку и исправляться не от чего? Если он и вообще не преступник? Если он
посажен за то, что Богу молился, или выражал независимое мнение, или попал в плен, или за
отца, или просто по развёрстке, — так что дадут ему лагеря?
Сахалинский тюремный инспектор сказал Чехову: «Если в конце концов из ста