Page 113 - Чевенгур
P. 113

— Тогда губернские тезисы дождь намочит, дурной ты человек!
                     Копенкин  не  знал,  что  такое  тезис, —  помнил  откуда-то  это  слово,  но  вполне
               бесчувственно.
                     — Раз  дождь  идет,  а  потом  солнце  светит,  то  тезисы  ты  не жалей, —  успокоительно
               сказал Копенкин. — Все равно ведь хлеб вырастет.
                     Чепурный усиленно посчитал в уме и помог уму пальцами.
                     — Значит, ты три тезиса объявляешь?
                     — Ни одного не надо, — отвергнул Копенкин. — На бумаге надо одни песни на память
               писать.
                     — Как же так? Солнце тебе — раз тезис! Вода — два, а почва — три.
                     — А ветер ты забыл?
                     — С ветром — четыре. Вот и все. Пожалуй, это правильно. Только знаешь, если мы в
               губернию  на  тезисы  отвечать  не  будем,  что  у  нас  все  хорошо,  то  оттуда  у  нас  весь
               коммунизм ликвидируют.
                     — Нипочем, — отрек такое предположение Копенкин. — Там же такие, как и мы!
                     — Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать
               да  потверже  руководить…  А  чего  в  Чевенгуре  учитывать  и  за  какое  место  людьми
               руководить?
                     — Да  а  мы-то  где  ж  будем?! —  удивился  Копенкин. —  Разве  ж  мы  позволим  гаду
               пролезть! У нас сзади Ленин живет!
                     Чепурный рассеянно пробрался в камыш и нарвал бледных, ночного немощного света
               цветов.  Это  он  сделал  для  Клавдюши,  которой  мало  владел,  но  тем  более  питал  к  ней
               озабоченную нежность.
                     После  цветов  Чепурный  и  Копенкин  оделись  и  направились  берегом  реки  —  по
               влажному  травяному  покрову.  Чевенгур  отсюда  казался  теплым  краем  —  видны  были
               освещенные  солнцем  босые  люди,  наслаждающиеся  воздухом  и  свободой  с  непокрытыми
               головами.
                     — Нынче  хорошо, —  отвлеченно  проговорил  Чепурный. —  Вся  теплота  человека
               наружи! — И показал рукой на город и на всех людей в нем. Потом Чепурный вложил два
               пальца в рот, свистнул и в бреду горячей внутренней жизни снова полез в воду, не снимая
               шинели;  его  томила  какая-то  черная  радость  избыточного  тела  —  и  он  бросился  сквозь
               камыш в чистую реку, чтобы там изжить свои неясные, тоскующие страсти.
                     — Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил:  радуется, бродяга! — осудил
               поступок Чепурного Копенкин. — А мне ничего здесь не видится!
                     В  камышах  стояла  лодка,  и  в  ней  молча  сидел  голый  человек;  он  задумчиво
               рассматривал  тот  берег  реки,  хотя  мог  бы  туда  доплыть  на  лодке.  Копенкин  увидел  его
               слабое ребристое тело и болящий глаз.
                     — Ты Пашинцев или нет? — спросил Копенкин.
                     — Да, а то кто же! — сразу ответил тот.
                     — Но тогда зачем ты оставил пост в ревзаповеднике?
                     Пашинцев грустно опустил свою укрощенную голову.
                     — Я оттуда низко удален, товарищ!
                     — А ты бы бомбами…
                     — Рано  их  разрядил,  оказалось, —  и  вот  зато  теперь  скитаюсь  без  почета,  как
               драматический псих.
                     Копенкин  ощутил  презрение  к  дальним  белым  негодяям,  ликвидировавшим
               ревзаповедник, и ответную силу мужества в самом себе.
                     — Не  горюй,  товарищ  Пашинцев:  белых  мы,  не  сходя  с  коня,  порасходуем,  а
               ревзаповедник на сыром месте посадим. Что ж у тебя осталось нынче?
                     Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.
                     — Мало, — определил Копенкин. — Одну грудь только обороняет.
                     — Да голова — черт с ней, — не ценил Пашинцев. — Сердце мне дороже всего… Есть
   108   109   110   111   112   113   114   115   116   117   118