Page 203 - Чевенгур
P. 203
поспешает.
Подошла будущая жена Кирея — смуглая, как дочь печенега.
— Тебе чего? — спросил ее Копенкин.
— А так, ничего. Слушать хочу, у меня сердце от музыки болит.
— Тьфу ты, гадина! — И Копенкин встал с места для ухода.
Здесь явился Кирей, чтоб увести супругу обратно.
— Куда ты, Груша убегаешь? Я тебе проса нарвал, идем зерна толочь — вечером
блины будем кушать, мне что-то мучного захотелось.
И они пошли вдвоем в тот чулан, где раньше Кирей лишь иногда ночевал, а теперь
надолго приготовил приют для Груши и себя.
Копенкин же направился вдоль Чевенгура — он захотел глянуть в открытую степь,
куда уже давно не выезжал, незаметно привыкнув к тесной суете Чевенгура. Пролетарская
Сила, покоившаяся в глуши одного амбара, услышала шаги Копенкина и заржала на друга
тоскующей пастью. Копенкин взял ее с собой, и лошадь начала подпрыгивать рядом с ним от
предчувствия степной езды. На околице Копенкин вскочил на коня, выхватил саблю,
прокричал своей отмолчавшейся грудью негодующий возглас и поскакал в осеннюю тишину
степи гулко, как по граниту. Лишь один Пашинцев видел разбег по степи Пролетарской
Силы и ее исчезновение со всадником в отдаленной мгле, похожей на зарождающуюся ночь.
Пашинцев только что залез на крышу, откуда он любил наблюдать пустоту полевого
пространства и течение воздуха над ним. «Он теперь не вернется, — думал Пашинцев. —
Пора и мне завоевать Чевенгур, чтоб Копенкину это понравилось».
Через три дня Копенкин возвратился, он въехал в город шагом на похудевшей лошади
и сам дремал на ней.
— Берегите Чевенгур, — сказал он Дванову и двоим прочим, что стояли на его
дороге, — дайте коню травы, а поить я сам встану. — И Копенкин, освободив лошадь, уснул
на протоптанном, босом месте. Дванов повел лошадь в травостой, думая над устройством
дешевой пролетарской пушки для сбережения Чевенгура. Травостой был тут же, Дванов
отпустил Пролетарскую Силу, а сам остановился в гуще бурьяна; сейчас он ни о чем не
думал, и старый сторож его ума хранил покой своего сокровища — он мог впустить лишь
одного посетителя, одну бродящую где-то наружи мысль. Наружи ее не было: простиралась
пустая, глохнущая земля, и тающее солнце работало на небе как скучный искусственный
предмет, а люди в Чевенгуре думали не о пушке, а друг о друге. Тогда сторож открыл
заднюю дверь воспоминаний, и Дванов снова почувствовал в голове теплоту сознания;
ночью он идет в деревню мальчиком, отец его ведет за руку, а Саша закрывает глаза, спит и
просыпается на ходу. «Чего ты, Саш, ослаб так от долготы дня? Иди тогда на руки, спи на
плече», — и отец берет его наверх, на свое тело, и Саша засыпает близ горла отца. Отец
несет в деревню рыбу на продажу, из его сумы с подлещиками пахнет сыростью и травой. В
конце того дня прошел ливень, на дороге тяжелая грязь, холод и вода. Вдруг Саша
просыпается и кричит — по его маленькому лицу лезет тяжелый холод, а отец ругается на
обогнавшего их мужика на кованой телеге, обдавшего отца и сына грязью с колес. «Отчего,
пап, грязь дерется с колеса?» — «Колесо, Саш, крутится, а грязь беспокоится и мчится с него
своим весом».
— Нужно колесо, — вслух определил Дванов. — Кованый деревянный диск, с него
можно швырять в противника кирпичи, камни, мусор, — снарядов у нас нет. А вертеть будем
конным приводом и помогать руками, — даже пыль можно отправлять и песок… Гопнер
сейчас сидит на плотине, опять, наверно, там есть просос…
— Я вас побеспокоил? — спросил медленно подошедший Сербинов.
— Нет, а что? Я собой не занимался.
Сербинов докуривал последнюю папиросу из московского запаса и боялся, что дальше
будет курить.
— Вы ведь знали Софью Александровну?
— Знал, — ответил Дванов, — а вы тоже ее знали?