Page 127 - Собрание рассказов
P. 127

неподвижную  мишень;  на  нее,  может,  и  не  глядит  даже,  волосы  разлохмачены,
               небесно-голубое пальтецо как кургузая попона. Возьмите, к примеру, петуха, старого петуха.
               Ведь одно дело — он, и совершенно другое — старый бык. Пусть быка выгнали из стада,
               пусть  он ослеп,  мается  шпатом  или  еще  чем,  а  все  же  по наружности он  семьянин.  Всем
               своим видом будто говорит: «Ладно уж, братцы, глядите, каков я нынче. Но в свое-то время я
               был  мужем  и  отцом».  А  вот  старый  петух…  С  первого  взгляда  ясно,  что  не  женат,
               закоренелый холостяк. Будто родился холостяком в мире, где нет кур, и обнаружил это так
               давно, что теперь и не помнит, что нет в мире кур.
                     — Идемте, — говорит она, стремительно поворачиваясь к нему напряженной спиной, и
               он тащится за нею, чуть приотстав. Может, это-то его и выдало. Но только она оглядывается
               и замедляет шаг. Останавливается.
                     — Вообразили себя сердцеедом, да? — говорит она. — Думаете, я расскажу Роджеру,
               да?
                     — Не знаю, — говорит он, — я над этим не задумывался.
                     — То есть вам все равно, расскажу я или нет?
                     — Да, — говорит он.
                     — Что «да»?
                     Она вроде и понять не может, смотрит он на нее или нет, смотрел ли хоть когда-нибудь.
               Он стоит с разинутым ртом, возвышаясь над нею чуть ли не вдвое.
                     — Когда  я  был маленький,  мне  по воскресеньям  давали шербет, —  говорит он. —  С
               тонюсеньким ломтиком лимона. Пахло, помнится, словно от нарцисса. То есть это я думаю,
               что помнится. Мне было четыре… нет, три года. Мать умерла, и мы перебрались в город.
               Меблированные  комнаты.  Напротив  —  кирпичная  стена.  С  одним  окном,  похожая  на
               одноглазого  с  воспаленным  глазом.  И  дохлая  кошка.  Но  до  той  поры  у  нас  была  уйма
               деревьев, вот как у вас. В воскресенье сидишь, бывало, на пороге кухни, глядишь, как сквозь
               листву просвечивает праздничное солнце, и уплетаешь шербет.
                     Она  внимательно  смотрит  на  него.  Затем,  отвернувшись,  быстро  уходит  прочь.  Он
               плетется следом, чуть позади, и, когда она останавливается в тени кустарника и у нее все на
               лице написано, он стоит себе разиня-разиней, пока она не дотрагивается до него. И даже тут
               до него не доходит. Она вынуждена сказать ему, чтоб поторапливался. Тогда, наконец, до
               него доходит. Очевидно, поэту, как и всякому мужчине, ничто человеческое не чуждо.
                     Но не  в  том  дело.  Это можно  увидеть  в  любом  кино.  Дело  вот  в  чем,  вот  что здесь
               хорошо.
                     Как  раз  тогда  же,  когда  он  снова  стиснул  ее  в  объятиях,  из-за  кустов  ненароком
               появляется Роджер. Появляется, будто очутился здесь по чистой случайности, добродушный
               и умиротворенный после прогулки при лунном свете, которая способствует пищеварению.
               Все  трое  неспешно  возвращаются  в  дом,  Роджер  посередке.  До  дому  они  добираются  так
               скоро,  что,  когда  Энн  скрывается  за  дверью и  взбегает вверх  по  лестнице,  никто  даже  не
               думает пожелать ей покойной ночи. А, может, это потому, что разговором целиком завладел
               Роджер, поэзия же, можно сказать, пришла в упадок.
                     — Лунный свет, — говорит Роджер, глядя на луну, словно и она ему принадлежит, —
               терпеть его не могу. Всячески укрываюсь за стенами, включаю электричество. То есть это
               раньше  лунный  свет  внушал  мне  ощущение  тоски  и  старости,  и  я  так  делал.  Теперь  же,
               боюсь,  он  не  внушает  мне  даже  ощущения  одиночества.  Наверное,  я  действительно
               состарился.
                     — Это уж точно, — говорит поэт. — Где мы можем побеседовать?
                     — Побеседовать? —  говорит  Роджер.  Вид  у  него,  между  прочим,  как  у  метрдотеля:
               лысоват,  кровь  с  молоком,  вот  сейчас  подойдет  к  столику,  приподнимет  крышку  блюда  и
               посмотрит, точно говоря: «Что ж, ешьте эту бурду, если согласны за нее платить».
                     — Да хоть здесь, — говорит.
                     Они входят в кабинет — комнату, где Роджер пишет книги, куда он детям не позволяет
               даже  носа  сунуть.  Роджер  усаживается  за  пишущей  машинкой и  набивает  трубку.  Тут  он
   122   123   124   125   126   127   128   129   130   131   132