Page 108 - Глазами клоуна
P. 108

ошибкой  показаться  отцу  и  разговаривать  с  ним  без  грима,  но  я  никак  не  ждал,  что  он
               придет. А Лео всегда так стремится узнать мои настоящие мысли, разглядеть мое настоящее
               лицо, мое истинное «я». Он и должен был все это увидеть. Лео всегда боялся «маскарада»,
               боялся,  что  я  играю,  боялся  того,  что он называл  «притворством»  в  те  часы,  когда  я  был
               незагримирован.  Ящик  с  гримом  еще  путешествовал  где-то  между  Бохумом  и  Бонном.  Я
               открыл в ванной белый стенной шкафчик, и тут же спохватился. Как это я не подумал, что
               некоторым предметам присуща смертоносная сентиментальность. Банки, склянки, флаконы
               и  тюбики  Марии...  в  шкафчике  их  уже  не  было,  и то,  что от  Марии  не осталось  никаких
               следов, подействовало на меня так же, как если бы я увидел ее баночку или флакон. Она все
               взяла. А может, Моника Зильвс из чувства сострадания собрала флаконы и унесла сама. Я
               посмотрел в зеркало: глаза у меня были пустые; в первый раз в жизни мне не понадобилось
               придавать им выражение пустоты, разглядывая себя полчаса в зеркале  и делая гимнастику
               лицевых мускулов. На меня смотрело лицо самоубийцы, а когда я начал накладывать грим,
               мое  лицо  стало  лицом  мертвеца.  Я  намазался  вазелином,  сломал  наполовину  засохший
               тюбик с белилами, выжал из него все, что там оставалось, и набелил лицо, не добавив ни
               единого  черного  мазка,  ни  единой  капли  румян;  лицо  стало  сплошь  белым,  даже  брови  я
               покрыл  белилами;  теперь  мои  волосы  походили  на  парик,  ненамазанные  губы  казались
               темными, иссиня-темными,  а  глаза  светло-серыми,  как  окаменевшее  небо,  и  пустыми,  как
               глаза кардинала, который не признается себе в том, что давно потерял веру. Я больше не
               боялся своего изображения в зеркале. С таким лицом можно сделать карьеру, можно даже
               лицемерно защищать дело, которое все же кажется мне относительно самым симпатичным
               при всей его никчемности и нелепости, дело, в которое верил Эдгар Винекен. Это дело по
               крайней мере не имеет привкуса, ибо оно безвкусно; но оно самое честное среди всеобщего
               бесчестья,  самое  меньшее  из  наименьших  зол.  Итак,  кроме  черного,  темно-коричневого  и
               синего, есть еще одна возможность: назвать ее красной было бы и слишком эвфемистично и
               слишком оптимистично  —  я  назвал  бы  ее  скорее  серой  с  легким отсветом  утренней  зари.
               Невеселый  цвет  и  невеселое  дело.  Но,  быть  может,  к  нему  мог  бы  примкнуть  клоун,
               совершивший  наиболее  непростительный  грех  из  всех,  какие  может  совершить  клоун  —
               возбудить  сострадание  к  себе.  Плохо  только,  что  Эдгар  —  это  тот  человек,  которого  мне
               труднее всего обманывать, с ним мне труднее всего лицемерить. Я единственный очевидец
               того, что он и впрямь пробежал стометровку за десять и одну десятую, секунды, и он один из
               немногих, которые принимали меня таким, какой я есть, я всегда казался ему таким, какой я
               есть. Эдгар верит только в определенных людей, больше он ни во что не верит, а ведь другие
               верят  в  нечто  большее:  в  бога,  в  абстрактную  ценность  денег,  в  то,  что  они  именуют
               «государством» и «Германией». Эдгар в это не верит. Когда я схватил в тот раз такси, для
               него это был удар. Теперь я жалею, что не объяснил ему всего, а ведь никому, кроме Эдгара,
               я не обязан давать объяснений... Я отошел от зеркала. Слишком уж мне нравилось это лицо в
               зеркале.  Ни на  секунду  мне  не  пришла в  голову  мысль,  что  это мое  лицо;  то  был  уже  не
               клоун, а мертвая маска, изображавшая мертвеца.
                     Прихрамывая,  я  поплелся  в  нашу  спальню;  я  еще  не  был  в  ней  из  страха  перед
               платьями  Марии.  Платья  я  покупал  большей частью  сам  и  даже  ходил  к  портнихам,  если
               платья нуждались в переделках. Марии к лицу почти все цвета, кроме красного и черного;
               даже  серое  ее  не  убивает  —  особенно  идет  ей  розовое  и  зеленое.  Наверное,  я  мог  бы
               заколачивать  деньги,  став  специалистом  по  дамским  модам,  но  для  человека,  склонного  к
               моногамии и не склонного к гомосексуализму, это было бы пыткой. Большинство мужчин
               просто  выдают  своим  женам  чеки  и  советуют  «следовать  моде».  Если  в  моду  входит
               фиолетовый, все жены, вскормленные на чеках, носят фиолетовое, и когда потом на приеме
               собирается множество дам, которые «играют роль в обществе», в фиолетовом, то кажется,
               будто вы попали на вселенский собор епископов женского пола, в которых еле-еле теплится
               жизнь. Только очень немногим женщинам идет фиолетовое. Мария принадлежит к их числу.
               Я еще жил дома, когда в моду вошли платья-мешки, и все гусыни, которым мужья велели
               одеваться «в соответствии с их положением», расхаживали на наших «журфиксах» в мешках.
   103   104   105   106   107   108   109   110   111   112   113