Page 19 - Глазами клоуна
P. 19

уже  взрослый  —  мне  исполнилось  двадцать  один,  а  она  тоже  взрослая  —  ей  уже
               девятнадцать;  и  еще  я  подумал,  что  откровенность  между  мужчинами  в  иных  случаях
               неприятней, чем игра в молчанку, да и кроме того, я решил, что происшедшее обеспокоит
               его меньше, чем я думаю. Не мог же я пойти к нему еще днем и сказать: «Господин Деркум,
               этой ночью я хочу спать с вашей дочкой...», ну а то, что произошло, он узнает и без моей
               помощи.
                     Немного  погодя  Мария  поднялась,  в  темноте  поцеловала  меня  и  стащила  с  кровати
               простыни. В комнате было хоть глаза выколи, с улицы свет не проходил совсем, потому что
               мы спустили плотные шторы; я удивился, откуда она знает, что сейчас надо делать: почему
               снимает простыни и открывает окно.
                     —  Я  пойду  в  ванную,  а  ты  помойся  здесь,  —  шепнула  она,  потянув  меня  за  руку;  я
               встал,  и  она  в  темноте  повела  меня  в  тот  угол,  где  был  умывальник;  а  потом  помогла
               нащупать кувшин с водой, мыльницу и таз. Сама она вышла с простынями под мышкой. Я
               помылся и снова лег в кровать, мне было непонятно, куда пропала Мария, отчего не несет
               чистое белье. Я смертельно устал и в то же время радовался, что могу думать о проклятом
               Гунтере,  не  испытывая  страха,  а  потом  мне  опять  стало  страшно,  как  бы  с  Марией  не
               случилось  худого.  В  интернате  у  нас  рассказывали  бог  знает  какие  ужасы.  Лежать  без
               простыни на одном матраце, к тому же старом и продавленном, было не так-то приятно, тем
               более что на мне была только нижняя рубашка и я продрог. Я снова начал думать об отце
               Марии.  Старого  Деркума  считали  у  нас  коммунистом,  правда,  после  войны,  когда  его
               собирались  выдвинуть  в  бургомистры,  красные  этого  не  пожелали.  Но  он  приходил  в
               бешенство, если я сваливал в одну кучу нацистов и коммунистов.
                     — Громадная разница, дорогой мой, умирает ли человек на войне, развязанной фирмой
               жидкого мыла, или же гибнет за идею, в которую стоит верить.
                     Я до сих пор не могу понять, кем он был на самом деле, но  когда Кинкель как-то в
               моем присутствии назвал его «гениальным сектантом», мне захотелось плюнуть Кинкелю в
               лицо. Старый Деркум — один из немногих людей, которые внушали мне уважение. Он был
               худой, желчный человек и выглядел гораздо старше своих лет; курил  он одну сигарету за
               другой, и от этого в груди у него всегда что-то клокотало. Ожидая Марию, я слышал, как он
               надсадно  кашлял  у  себя  в  спальне,  и  казался  себе  подлецом,  хотя  знал,  что  это  не  так.
               Однажды Деркум сказал мне:
                     —  Знаешь  ли  ты,  почему  в  домах  богачей,  в  таких,  как  ваш,  комнаты  для  прислуги
               всегда помещают рядом с комнатами подрастающих сыновей? Я тебе это разъясню: богачи
               издревле спекулируют на человеческой природе и на чувстве сострадания.
                     Я хотел, чтобы он спустился вниз и застал меня в кровати Марии, но сам я не мог пойти
               к нему и, так сказать, «доложить» о случившемся.
                     На  улице  почти  рассвело.  Мне  было  холодно,  убогая  обстановка  комнаты  удручала
               меня.  Деркумы  уже  давно  считались  людьми,  катившимися  по  наклонной  плоскости,  и
               приписывалось  это  «политическому  фанатизму»  отца  Марии.  Раньше  у  них  была  своя
               маленькая  типография,  карликовое  издательство  и  книжный  магазин,  но  сейчас  от  всего
               этого  осталась  только  писчебумажная  лавчонка,  в  которой  Деркум  продавал  школьникам
               всякую всячину, даже сладости. Как-то отец сказал мне:
                     — Видишь, до чего может довести фанатизм, а ведь после войны Деркум, как человек,
               преследовавшийся нацистами, имел все шансы издавать собственную газету.
                     Как ни странно, я никогда не считал Деркума фанатиком, возможно, мой отец  просто
               путал  фанатизм  с  верностью  самому  себе.  Отец  Марии  не  хотел  даже  торговать
               молитвенниками,  хотя на молитвенниках  он мог  бы  немного  подработать, особенно  перед
               церковными праздниками.
                     В комнате Марии стало совсем светло, и я понял, до чего они на самом деле бедны — в
               шкафу у нее висело всего три платья: темно-зеленое, мне казалось, что она носит его уже сто
               лет, светло-желтое, и это платье вконец истрепалось, и чудной темно-синий костюм, который
               она  всегда  надевала  во  время  церковных  процессий.  Кроме  того,  у  нее  было  еще  старое
   14   15   16   17   18   19   20   21   22   23   24