Page 35 - Глазами клоуна
P. 35
говорила, что ей хочется подышать «католическим воздухом».
— Почему ты сердишься? — спросила она. Она все еще стояла лицом к окну и опять
курила, и эти ее судорожные затяжки казались мне чужими, так же как и ее манера
разговаривать со мной. В эту минуту она была для меня чужой женщиной — красивой, но не
слишком интеллигентной, ищущей предлог, чтобы уйти.
— Я не сержусь, — сказал я, — и ты это знаешь. Скажи мне, что ты это знаешь.
Она промолчала, но кивнула, я увидел только краешек ее лица и все же понял, что она с
трудом удерживается от слез. Зачем? Лучше бы она заплакала — бурно, навзрыд. Тогда я
мог бы встать, обнять ее и поцеловать. Но я не встал. Мне этого не хотелось, а поцеловать ее
просто так, по привычке, или из чувства долга — я был не в состоянии. Я по-прежнему
лежал и думал о Цюпфнере и Зоммервильде, о том, что три дня она здесь хороводилась с
ними и ни слова мне не сказала. Наверное, они говорили обо мне. Цюпфнер возглавляет это
их Федеральное объединение католических деятелей-мирян. Я слишком долго медлил,
минуту или полминуты, а может, целых две, не помню. Но когда я наконец встал и подошел
к Марии, она отрицательно покачала головой, движением плеч стряхнула мои руки и снова
начала говорить о страхе за свою душу и о принципах правопорядка, и мне показалось, что
мы уже лет двадцать женаты. В голосе Марии появилось что-то менторское; я слишком
устал, чтобы вслушиваться в ее аргументы, и пропускал их мимо ушей. Потом я прервал ее и
рассказал о своей неудаче в варьете, первой за все эти три года. Мы стояли рядышком и
смотрели в окно — к нашей гостинице вереницей подъезжали такси и увозили на вокзал
католических бонз: монахинь, патеров и деятелей-мирян, у которых были очень серьезные
лица. В толпе я увидел Шницлера, он придерживал дверцу машины, в которую садилась
старая монахиня с чрезвычайно благородной внешностью. Когда он жил у нас, то был
евангелистом. Теперь он, видимо, перешел в католичество или же явился сюда в качестве
евангелического наблюдателя. От него можно было всего ожидать. На улице без конца
тащили чемоданы, и католики совали чаевые в руки портье. От усталости и душевного
смятения все плыло у меня перед глазами: такси и монахини, огни и чемоданы, а в ушах не
переставая звучали убийственно-жидкие аплодисменты. Мария давно прекратила свой
монолог о принципах правопорядка, и она уже больше не курила; когда я отошел от окна,
она пошла вслед за мной, положила мне руку на плечо и поцеловала в глава.
— Ты такой хороший, — сказала она, — такой хороший и такой усталый.
Но когда я хотел ее обнять, она тихо пробормотала:
— Не надо, не надо, прошу тебя.
И я ее отпустил, хотя этого не следовало делать. Я бросился на кровать, как был в
одежде, и в ту же секунду заснул, а утром, когда проснулся и обнаружил, что Марии нет, не
очень-то удивился. На столе лежала записка: «Я должна идти той дорогой, которой должна
идти». Она дожила почти до двадцати пяти и могла бы придумать что-нибудь получше. Я на
нее не обиделся, но все же мне показалось, что этого маловато. Я тут же сел за стол и
написал ей длинное письмо, после завтрака я снова сел писать, я писал ей ежедневно и
посылал свои письма в Бонн на адрес Фредебейля, но она мне так и не ответила.
9
У Фредебейля долго не подходили к телефону; бесконечные гудки действовали мне на
нервы; я представил себе, что жена Фредебейля спит, но вот звонок разбудил ее, затем она
снова заснула и опять вскочила; мысленно я испытал все те муки, какие претерпела она от
этого назойливого звона. Я уже собрался повесить трубку, но, поскольку мое положение
можно было рассматривать как катастрофическое, решил звонить дальше. Если бы я поднял
среди ночи самого Фредебейля, меня бы это ни капельки не огорчило; этот тип не
заслуживает спокойного сна. Он болезненно честолюбив и, наверное, даже во сне не
расстается с телефоном: вдруг приспичит позвонить или же вдруг ему самому позвонит
какой-нибудь сановник из министерства, редактор газеты или крупная шишка из этих