Page 55 - Глазами клоуна
P. 55
вынимала из шкафа вешалки, надевала на них платья, отправляла их обратно, и было
слышно, как скрипит латунная палка в шкафу. Потом наступал черед ботинок: тихо
постукивали каблуки, шуршали подошвы, и, наконец, Мария расставляла на стекле
туалетного столика свои банки, склянки и флаконы; вот она ставит большую банку с кремом,
вот узкий флакон с лаком для ногтей, пудреницу; раздается жесткий металлический звук —
Мария ставит тюбик с губной помадой.
Вдруг я заметил, что плачу, и сделал поразительное открытие из области физики: слезы
сейчас, когда я лежал в ванне, казались холодными. Раньше я всегда думал, что слезы
горячие; в последние месяцы, напившись пьян, я несколько раз плакал горячими слезами. Я
вспомнил Генриэтту, отца, вспомнил Лео, перешедшего в католичество, и удивился, почему
он до сих пор не звонит.
12
В Оснабрюке она впервые сказала, что ей со мной страшно. Я тогда отказывался ехать
в Бонн, а она во что бы то ни стало хотела в Бонн, чтобы подышать там «католическим
воздухом». Мне эти слова не понравились, я сказал, что и в Оснабрюке достаточно
католиков, но она уверяла, что я ее не понимаю и не хочу понять. Мы жили уже два дня в
Оснабрюке, пользуясь перерывом между выступлениями, и могли прожить еще три. В этот
день с раннего утра лил дождь и во всех кино шли неинтересные фильмы, а в рич-рач я даже
не предлагал ей сыграть. Уже накануне при упоминании об этом у Марии сделалось такое
лицо, какое бывает у особо терпеливых сиделок в детских больницах.
Мария лежала с книжкой на кровати, а я стоял у окна, курил и обозревал то
Гамбургскую улицу, то вокзальную площадь; как только напротив Останавливался трамвай,
люди из вокзала стремглав выбегали под дождь. «То самое» для нас исключалось, Мария
была больна, у нее был не выкидыш, а что-то в этом роде. Я не совсем понял, что именно, и
никто мне толком не объяснил. Во всяком случае, она считала, что была беременна, а теперь
это прошло; в больнице она пробыла всего несколько часов утром. Она была бледная,
усталая и раздраженная, и я сказал, что ей не стоит предпринимать в этом состоянии столь
длительную поездку по железной дороге. Мне хотелось узнать точнее, было ли ей больно, но
она ничего не говорила, только несколько раз принималась плакать и плакала злыми
слезами, не так, как раньше.
Я увидел маленького мальчика, он шел слева по улице к вокзалу; хоть мальчик промок
до нитки, он выставил под проливной дождь открытый ранец. Крышку ранца он откинул
назад и нес его прямо перед собой с таким выражением, с каким три волхва на картинках
приносят младенцу Иисусу свои дары: ладан, злато и мирру. Я разглядел мокрые, уже почти
разлезшиеся корешки учебников. Выражение лица мальчика напомнило мне Генриэтту.
Мальчик был сосредоточен, углублен в себя и торжествен. Мария спросила с кровати:
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем, — ответил я.
Я увидел, как мальчик медленным шагом прошествовал через привокзальную площадь
и скрылся в дверях вокзала, мне стало страшно за него; эти торжественные пятнадцать минут
ему дорого обойдутся: пять горьких минут объяснений с рассерженной матерью и
удрученным отцом — в доме ни гроша, не на что купить новые учебники и тетради.
— О чем ты думаешь? — спросила Мария снова.
Я уже собрался было ответить «ни о чем», но потом вспомнил мальчика и рассказал ей,
о чем я думал: о том, как мальчик приедет домой в какую-нибудь деревушку поблизости и
будет, наверное, врать, потому что никто не поверит ему, как это на самом деле случилось.
Он скажет, будто нечаянно поскользнулся и уронил ранец в лужу или же поставил его на
минутку у водосточной трубы, а из трубы вдруг хлынули потоки воды прямо в ранец. Все
это я говорил тихим, ровным голосом, но Мария прервала меня:
— Что это значит? Почему ты рассказываешь мне всякую чушь?