Page 111 - Хождение по мукам. Хмурое утро
P. 111
– Потери большие?
– Никак нет.
– Это хорошо. А что – продержались бы своими силами, кабы не мы?
– Да продержались бы, отчего же, огнеприпасов достаточно.
– Это хорошо. Ступайте.
– Боли в области живота окончательно прошли, Анисья Константиновна, я даже не
чувствую – где у меня живот… Так это неконструктивно устроено, – в самый серьезный
аппарат, и никакой защиты… Шашка-то вошла не больше чем на вершок – и такое
разрушение… такое разрушение… Попить дайте…
Анисья сидела около него – утомленная, молчаливая. Госпиталь помещался теперь в
станице, в двухэтажном кирпичном доме. В нем оставались только легко раненные да те,
которых тяжело было везти, остальных несколько дней тому назад эвакуировали в
Царицын. Шарыгин умирал. Так ему не хотелось умирать, так было жалко жизни, что
Анисья замучилась с ним. Она уже не утешала его, – только сидела около койки и
слушала.
Анисья встала, чтобы зачерпнуть кружкой воды из ведра и дать ему попить. Лицо его
горело. Большие, синие, как у ребенка, глаза не отрываясь следили за Анисьей. Она
была одета по-женскому – в белый халат; золотые волосы, которые он часто видел во сне,
завиты в косу и обкручены вокруг головы.
Он боялся, что она уйдет, тогда – только закинуть голову за подушку, стиснуть зубы и
слушать неровные удары крови, отдающиеся в висках. Он говорил не переставая. Мысли
его вспыхивали, как в догорающей плошке огонь фитиля, – то лизнет по краям и
поднимется и ярко осветит, то поникнет и зачадит.
– Некрасивая вы тогда были, Анисья Константиновна, старше вдвое казались… Подопрет
рукой щеку и глядит, ничего не видит, – в глазах темно от горя… Однако я
нежалостливый, это я в себе вытравил… Жалостливые люди – самые черствые. Надо
один только раз в жизни пожалеть… И стоп! – выключил рубильник… Сердце давай на
наковальню, да еще раз его – в горящие угли, да опять под молот… Такие должны быть
комсомольцы… Я тогда на пароходе собрал секретное совещание и товарищам
разъяснил, что недостойно борцам за революцию вас трогать… Латугин тогда завернул
насчет судомойки… Ах, Латугин, Латугин!.. Совсем не нужно это вам, Анисья
Константиновна… Подобрала вас революция. Налились вы красотой, – не для него же…
Это же тупик… Вопрос этот надо ставить, надо бороться за этот вопрос…
Огонек его лизнул края жизни, измерил близкую темноту и поник. Шарыгин провел по
губам сухим языком. Анисья поднесла ему кружку. Он снова заговорил:
– Я знаю, за что умираю, у меня это не вызывает сомнений… Хочется мне, чтобы вы обо
мне помнили… Я из Петрограда, с Васильевского острова. Папаня мой столяр, я в
ремесленном учился, у папани работал… Он строгает – я строгаю, он строгает – я
строгаю… Оба молчим и молчим… Ушел я работать на Балтийский судостроительный…
Там открылось мне самое главное – для чего я существую… Началась горячка мыслей,
нетерпение. Высокое поманило, внизу уж ни часу нет сил оставаться… Ну, а там – война,
призвали во флот, – от злобы зубы во рту крошились… Как вы не можете понять, Анисья
Константиновна, что увидел я живого человека, которого мы сами выдумали, завоевали,
сами сделали… Да как же – отпустить вас опять бродить с опущенной головой?.. Зачем
тогда революция? Неправильно это… Вы должны быть актрисой… Я каждый вечер у того
сарая крутился, видел, слышал… «О, ради бога! Ради всех милосердий… Покинута,
покинута…» Будете фронты потрясать… Кончится гражданская война – станете мировой
актрисой… По этой дороге вам идти… Слабость вам ни к чему… Он вам будет петь, а вы
не слушайте, Анисья Константиновна, хочется мне вам доказать: на личную жизнь вы
прав не имеете. Милая… Зачем отвернулась?.. Отдохну, соберусь, еще хочу сказать…
Что-то я упустил, одно важное доказательство…