Page 103 - Живые и мертвые
P. 103
взглядывал вперед, на широкие спины ехавших на переднем сиденье пограничников –
шофера и ординарца.
У Шмакова если и не вовсе исчезла, то, во всяком случае, выветрилась утренняя обида
из-за сдачи трофейного оружия; выветрилась и потому, что это было уже в прошлом и сейчас
не казалось таким важным, и потому, что, когда дело дошло до сдачи оружия, бойцы
отнеслись к этому спокойней, чем думал Шмаков. А так как главным, из-за чего он лез в
драку, была боязнь обидеть людей, то и на душе у него как-то само собой отлегло.
Маленькая докторша, за все окружение ни разу не охнувшая, вдруг сегодня утром
почувствовала себя нездоровой и всю дорогу спала, горячим, лихорадочным комком
завалясь в уголок, а Шмаков ехал, глядя в окно, и с наслаждением курил одну за другой
папиросы «Казбек» из портсигара, которым всякий раз предупредительно щелкал перед ним
Данилов.
Сперва, когда пограничник предложил ему сесть в «эмку», Шмаков хотел отказаться –
так сильно в нем еще кипела обида. Потом, когда они уже сели и поехали, он хотел
продолжить свой спор с Даниловым насчет настоящей бдительности и напрасных
подозрений, но отложил, потому что они были не одни: с ним была докторша, а с майором
двое бойцов. А еще через полчаса ему и самому расхотелось спорить.
Чем дальше ехали они, тем больше и больше росло в его усталой душе и усталом теле
чувство радости и даже умиления оттого, что они каким-то чудом вышли живыми и целыми
после всего, что было, вышли с боем и с честью.
Наконец на исходе первого часа езды он окончательно перестал злиться на Данилова и
прервал молчание. Оно установилось в машине по его инициативе, но его же первого и
начало тяготить.
– Далековато у вас фронтовые тылы, – сказал Шмаков.
– Почему далековато? – возразил Данилов, довольный тем, что понравившийся ему
утром своей честной горячностью батальонный комиссар наконец перестал обижаться. –
Нормально! Фронт большой, мы на фланге. Если тыловые учреждения ближе к одному
флангу разместить, от другого далеко будут.
– Ну, да бог с ними, с тыловыми учреждениями, – сказал Шмаков, давая понять этим
возгласом, что про тылы – это просто так, чтоб с чего-то начать. – Скажите лучше, как
Москва живет. Сильно ее изуродовали?
– Сам не был. Но два дня назад слышал от очевидца. Разрушения небольшие. Не
допускают!
– Вот это замечательно! – обрадовался Шмаков. – Знаете, когда я попал на фронт в
середине июля, то сам москвичей, да и не только москвичей, успокаивал: нет, мол, не
летают, а будут летать – не пустим! А потом за время окружения начитался разных
листовок… Кому их все несут, когда найдут? Комиссару… Вот и начитался! – усмехнулся
он. – И порой так страшно за Москву бывало! По их словам, камня на камне не оставили.
Понимал, конечно, что брешут, но до какой степени?
– До очень большой степени, – сказал Данилов. – Говорят, что и двух процентов
разрушений нет в Москве.
– Да, это замечательно! – радостно повторил Шмаков.
Начав с вопроса о Москве, он, теперь уже не останавливаясь, стал засыпать Данилова
разными другими вопросами: о тыле, о фронте, о потерях, о настроениях – обо всем, что
приходило в голову и о чем он еще не успел наговориться за сегодняшнюю, почти
бессонную ночь в танковой бригаде.
– Вы меня прямо, можно сказать, на приступ взяли, даже в боевую готовность не дали
себя привести, – наконец не выдержал и улыбнулся неулыбчивый Данилов.
– Ничего, терпите! – рассмеялся Шмаков. – Я дольше терпел. За два с половиной
месяца, кроме фашистской брехни, ни одного печатного слова не видел!
Он задал Данилову еще несколько вопросов, последний – про то, как долго идет письмо
на фронт и с фронта. Все люди – человеки, всех волнует одно и то же…