Page 124 - Живые и мертвые
P. 124
Лицо раненного в руку бойца показалось Синцову знакомым; так оно и было.
– Товарищ политрук, – пододвинувшись к нему, шепотом сказал боец, – вот где
свидеться пришлось! Хорошо хоть гимнастерку-то снять успели!
– Сам не помню, как снял.
– А чего, ну и сняли, – все тем же сочувственным шепотом сказал боец. – Зачем зазря
под расстрел идти!
Потом Синцову еще не раз пришлось вспоминать эти слова.
– А мы уж мечтали, что совсем спаслись! – помолчав, продолжал боец. – И вот тебе на!
Оказывается, он тогда, на шоссе, вернулся с Хорышевым к танкистам и девять дней
выходил из окружения вместе с ними. А сегодня в бою из-за раны, пока перевязывал ее,
отстал и попал к немцам.
– Далеко отсюда?
– Километра три.
«Значит, все-таки Климович из-под Ельни вывел своих танкистов», – с уважением и
горькой завистью подумал Синцов.
– Я вас не буду больше по званию звать, – снова зашептал боец. – А то они
прислушиваются.
Немцы и в самом деле прислушивались, хотя, кажется, ничего не понимали.
– Швайген! Швайген! [Молчать! Молчать!] – стараясь казаться грозным, прикрикнул
один из них.
Они не хотели, чтобы пленные разговаривали между собой.
Через три часа на опушке собрали всех, кого взяли в плен в этом лесу после прорыва
русских, и погнали колонной, сначала по лесной дороге, а потом по шоссе, в сторону
Боровска.
В колонне было человек сорок, из них половина легкораненых. Таких, которых
пришлось бы нести, не было ни одного. Как перешептывались между собой пленные, всех
тяжелых немцы пристрелили на месте, в лесу. Если не считать этого, конвоиры не проявляли
особой жестокости, только поторапливали колонну да покрикивали: «Швайген! Швайген!» –
когда замечали, что кто-нибудь заговаривал.
Возможно, тут уже начала играть роль сопроводительная тетрадка с крестиками, а
главное – с общей цифрой пленных. Эта тетрадка перекочевала теперь от немолодого
немца-солдата к сопровождавшему колонну и тоже немолодому немцу-лейтенанту с
длинными, журавлиными ногами, понуро, не глядя ни на конвоиров, ни на пленных,
шагавшему по обочине.
– Вот так прогонят до вечера, до ихней сортировки, – шептал, прихрамывая рядом с
Синцовым, боец, с шеей, замотанной грязным бинтом. – А потом построят и начнут: «Нихт
официр? Нихт политрук? Нихт годе?..» – это еврей по-ихнему.
– А ты откуда знаешь? – спросил Синцов.
– Был уже у них один раз. Сбежал, да опять угодил! И до того, как всех не опросят,
жрать ничего не дадут.
Этот боец с перевязанной шеей был одним из тех четырех, к которым подвели Синцова
в лесу. Там, пока они сидели, Синцову удалось незаметно вытащить из кармана и засунуть
под корневище сосны свой пустой наган, который в сочетании со снятой гимнастеркой мог
бы выдать его.
Но не выдаст ли его кто-нибудь из этих четырех людей? Один из них знает, что он
политрук, а трое других могли слышать, как этот боец обращался в лесу к Синцову по
званию.
Синцов подумал об этом только сейчас, когда боец с перевязанной шеей вдруг
заговорил о сортировке; подумал и тут же отогнал от себя эту мысль: «Не скажут, и этот, с
перевязанной шеей, тоже не скажет. Он не потому про сортировку, а, наоборот,
предупреждает меня, чтобы я был настороже…»
После двух часов пути колонна свернула с шоссе на боковую дорогу, а потом свернула