Page 62 - Живые и мертвые
P. 62
– А может, его не трогать, ему ведь плохо, – возразил Шмаков.
– Доложим – станет лучше. Рана у него слишком тяжелая, чтобы просто так лежать и
смерти ждать. Пока будет приказывать – будет жить!
– Едва ли врачи согласятся с вашей точкой зрения, – тоже встал Шмаков.
– А я их согласия не спрашиваю, я сам фельдшер.
Шмаков невольно улыбнулся. Серпилин тоже улыбнулся собственной шутке, но вдруг
снова стал серьезен.
– Вот вы тут о смерти заговорили, и я вам тоже скажу, чтоб не возвращаться, чтоб вы
меня до самых потрохов поняли. Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть
не имею права! Поняли?
Следующий день, снова с утра до вечера, весь прошел в бою. Постепенно большая
часть полевых и противотанковых орудий была выведена из строя, и немецкие танки, то и
дело прорываясь в глубину позиций, подолгу ползали между окопами, разворачивали
гусеницами землянки, били из пушек, зайдя сбоку, во всю длину поливали из пулеметов
окопы и ходы сообщения. Иногда могло показаться, что позиции полка уже захвачены, но
немецкой пехоте весь день никак не удавалось прорваться вслед за танками, а без нее танки
ничего не могли доделать до конца: одни, израсходовав боезапас, выходили из боя, другие
загорались в глубине позиций, забросанные связками гранат и бутылками с бензином.
Из-за недостатка артиллерии и снарядов танков сожгли меньше, чем в прошлые дни, но
все-таки девять штук их сгорело в разных местах. Один даже взгромоздился на блиндаж
Серпилина, где теперь лежал Зайчиков; там, на блиндаже, его и сожгли, и он стоял над ним,
как памятник, завалившись задом в окоп и задрав к небу орудие.
Всего за день отбили восемь сменявших друг друга немецких атак.
Синцов, придя еще с вечера в роту к Хорышеву, за целые сутки только два раза
взглянул на часы. Ему было недосуг думать о том, хорошим или плохим политруком роты он
оказался; он просто был весь день в окопах с бойцами и старался как мог толковей
приказывать тем немногим людям, которые были поблизости от него, то, что считал
необходимым в ту или другую минуту. Он приказал не стрелять, когда почувствовал, что
нужно подпустить атакующих немцев поближе, и приказал стрелять, когда понял, что пора
стрелять, и стрелял сам, и, наверное, убивал немцев.
Когда кончилась последняя, восьмая по счету, немецкая атака, начало темнеть и
Хорышев с забинтованной под пилоткою головой подошел к нему и громко, как глухому,
крикнул в ухо: «Хорошо действовал, политрук!» – Синцов лишь пожал плечами. Он сам не
знал, хорошо он действовал или плохо, он знал одно: они остались в тех же окопах, где были
с утра, и, наверное, это было хорошо.
Подумав так, он вдруг удивился, что остался жив: слишком много людей было за день
убито и ранено вокруг него. Когда их убивало и ранило каждого в отдельности, он не думал
о себе, но сейчас, когда после боя вспомнил всех их, раненых и убитых, вместе, ему
показалось странным, что всех их убило и ранило, а его за весь день даже не поцарапало.
– Как думаешь, завтра опять пойдут? – спросил он Хорышева.
Тот не расслышал и переспросил. Синцов устало повторил свой вопрос, и Хорышев
ответил так же устало:
– Конечно, пойдут, что же им больше делать!
Уже совсем стемнело, когда Серпилин пришел в землянку к комдиву. Верхний накат в
землянке покосился, а одно бревно вылезло и углом свисло вниз. Пол возле койки, на
которой лежал Зайчиков, был завален грудами осыпавшейся из-под накатов земли.
– Чуть не задавил меня танк, – усмехнулся Зайчиков. – Уже считал, что немцы пришли,
приладился стреляться. – Он дотронулся до выглядывавшего из-под подушки пистолета. –
Что у Лошкарева слышно?
– Последние часы ничего не слышно, – сказал Серпилин, – тихо!
– Вот и я все прислушивался – со второй половины дня стало стихать. Боюсь я за
Лошкарева, – тревожно сказал Зайчиков.