Page 76 - Живые и мертвые
P. 76
– Что? – словно спросонок, даже вздрогнув, отозвался Серпилин: он погрузился в свои
мысли и забыл, что Шмаков идет рядом с ним, плечо в плечо.
– Чего расстроился? Долго вместе служили? Хорошо его знали?
Серпилин посмотрел на Шмакова рассеянным взглядом и ответил с непохожей на себя,
удивившей комиссара уклончивостью:
– А мало ли кто кого знал! Давайте лучше до привала шагу прибавим!
Шмаков, не любивший навязываться, замолчал, и они оба, прибавив шагу, до самого
привала шли рядом, не говоря ни слова, каждый занятый своими мыслями.
Шмаков не угадал. Хотя Баранов действительно служил с Серпилиным в академии,
Серпилин не только был о нем не высокого мнения, а, наоборот, был самого дурного. Он
считал Баранова не лишенным способностей карьеристом, интересовавшимся не пользой
армии, а лишь собственным продвижением по службе. Преподавая в академии, Баранов
готов был сегодня поддерживать одну доктрину, а завтра другую, называть белое черным и
черное белым. Ловко применяясь к тому, что, как ему казалось, могло понравиться
«наверху», он не брезговал поддерживать даже прямые заблуждения, основанные на
незнании фактов, которые сам он прекрасно знал.
Его коньком были доклады и сообщения об армиях предполагаемых противников;
выискивая действительные и мнимые слабости, он угодливо замалчивал все сильные и
опасные стороны будущего врага. Серпилин, несмотря на всю тогдашнюю сложность
разговоров на такие темы, дважды обругал за это Баранова с глазу на глаз, а в третий раз
публично.
Ему потом пришлось вспомнить об этом при совершенно неожиданных
обстоятельствах; и один бог знает, какого труда стоило ему сейчас, во время разговора с
Барановым, не выразить всего того, что вдруг всколыхнулось в его душе.
Он не знал, прав он или не прав, думая о Баранове то, что он о нем думал, но зато он
твердо знал, что сейчас не время и не место для воспоминаний, хороших или плохих –
безразлично!
Самым трудным в их разговоре было мгновение, когда Баранов вдруг вопросительно и
зло глянул ему прямо в глаза. Но, кажется, он выдержал и этот взгляд, и Баранов ушел
успокоенный, по крайней мере судя по его прощальной наглой фразе.
Что ж, пусть так! Он, Серпилин, не желает и не может иметь никаких личных счетов с
находящимся у него в подчинении бойцом Барановым. Если тот будет храбро драться,
Серпилин поблагодарит его перед строем; если тот честно сложит голову, Серпилин доложит
об этом; если тот струсит и побежит, Серпилин прикажет расстрелять его, так же как
приказал бы расстрелять всякого другого. Все правильно. Но как тяжело на душе!
Привал сделали около людского жилья, впервые за день попавшегося в лесу. На краю
распаханной под огород пустоши стояла старая изба лесника. Тут же, неподалеку, был и
колодец, обрадовавший истомленных жарой людей.
Синцов, отведя Баранова к Хорышеву, зашел в избу. Она состояла из двух комнат;
дверь во вторую была закрыта; оттуда слышался протяжный, ноющий женский плач. Первая
комната была оклеена по бревнам старыми газетами. В правом углу висела божница с
бедными, без риз, иконами. На широкой лавке рядом с двумя командирами, зашедшими в
избу раньше Синцова, неподвижно и безмолвно сидел строгий восьмидесятилетний старик,
одетый во все чистое – белую рубаху и белые порты. Все лицо его было изрезано
морщинами, глубокими, как трещины, а на худой шее на истертой медной цепочке висел
нательный крест.
Маленькая юркая бабка, наверное, ровесница старика по годам, но казавшаяся гораздо
моложе его из-за своих быстрых движений, встретила Синцова поклоном, сняла с
завешенной рушником стенной полки еще один граненый стакан и поставила его перед
Синцовым на стол, где уже стояли два стакана и бадейка. До прихода Синцова бабка
угощала молоком зашедших в избу командиров.
Синцов спросил у нее, нельзя ли чего-нибудь собрать покушать для командира и