Page 17 - Петр Первый
P. 17
одному греку – курить табак из коровьих рогов, налитых водой: накуривались до
морока, – чудилась чертовщина, сладкая жуть.
Водили в царскую мыльню – баню для народа на Москве-реке, – не столько париться,
сколько поглядеть, посмеяться, когда в общий предбанник из облаков пара выскакивают
голые бабы, прикрываясь вениками. И это казалось Михайле мороком, не хуже табаку.
Уговаривали пойти к сводне – потворенной бабе. Но Михайла по юности еще робел
запретного. Вспомнил, как отец, бывало, после вечерни, сняв пальцами нагар со свечи,
раскрывал старинную книгу в коже с медными застежками, переворачивал засаленную у
угла страницу и читал о женах:
«Что есть жена? Сеть прельщения человекам. Светла лицом, и высокими очами
мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа…
Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба,
соблазн адский, увет дьявола…»
Как тут не заробеть! Однажды завели его к Покровским воротам в кабак. Не успели
сесть, – из-за рогожной занавески выскочила низенькая девка с распущенными
волосами: брови намазаны черно – от переносья до висков, глаза круглые, уши длинные,
щеки натерты свеклой до синевы. Сбросила с себя лоскутное одеяло и, голая, жирная,
белая, начала приплясывать около Михайлы, – манить то одной, то другой рукой, в
медных перстнях, звенящих обручах.
Показалась она ему бесовкой, – до того страшна, – до ужаса, – ее нагота… Дышит вином,
пахнет горячим потом… Михайла вскочил, волосы зашевелились, крикнул дико,
замахнулся на девку и, не ударив, выскочил на улицу.
Желтый весенний закат меркнул в дали затихшей улицы. Воздух пьяный. Хрустит ледок
под сапогом. За сизой крепостной башней с железным флажком, из-за острой кровли
лезет лунный круг – медно-красный, – блестит Михайле в лицо… Страшно… Постукивают
зубы, холод в груди… Завизжала дверь кабака, и на крыльце – белой тенью
раскорячилась та же девка.
– Чего боишься, иди назад, миленький.
Михайла кинулся бежать прочь без памяти.
Деньги скоро кончились. Товарищи отстали. Михайла, жалея о съеденном и выпитом, о
виденном и нетронутом, шатался меж двор. Возвращаться в уезд к отцу и думать не
хотелось.
Наконец вспомнил про сверстника, сына крестного отца, Степку Одоевского, и
постучался к нему во двор. Встретили холопы недобро, морды у всех разбойничьи: «Куда
в шапке на крыльцо прешь!» – один сорвал с Михайлы шапку. Однако – погрозились,
пропустили. В просторных теплых сенях, убранных по лавкам звериными шкурами,
встретил его красивый, как пряник, отрок в атласной рубашке, сафьянных чудных
сапожках. Нагло глядя в глаза, спросил вкрадчиво:
– Какое дело до боярина?
– Скажи Степану Семенычу, – друг, мол, его, Мишка Тыр-тов, челом бьет.
– Скажу, – пропел отрок, лениво ушел, потряхивая шелковыми кудрями. Пришлось
подождать. Бедные – не гордые. Отрок опять явился, поманил пальцем: – Заходи.
Михайла вошел в крестовую палату. Заробев, истово перекрестился на угол, где образа
завешены парчовым застенком с золотыми кружевами. Покосился, – вот они как живут,
богатые. Что за хоромный наряд! Стены обиты рытым бархатом. На полу – ковры и
коврики – пестрота. Бархатные налавочники на лавках. На подоконниках – шитые
жемчугом наоконники. У стен – сундуки и ларцы, покрытые шелком и бархатом. Любую
такую покрышку – на зипун или на ферязь, и во сне не приснится… Против окон –
деревянная башенка с часами, на ней – медный слон.
– А, Миша, здорово, – проговорил Степка Одоевский, стоя в дверях. Михайла подошел к
нему, поклонился – пальцами до ковра. Степка в ответ кивнул. Все же, не как холопу, а