Page 247 - Петр Первый
P. 247
егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, – сами себе обесчещают и
смех из самих себя творят…»
– Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился зевнуть, –
вздрогнул)… ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся.
– Это еще зачем?
– Приедешь в Париж – увидишь зачем…
– А ну тебя в самом деле! – Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку,
пошел на двор – поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными
крышами сараев. В небе – ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий
воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади.
Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквёнки.
К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду
с бровями, глядела, – будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не
захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской
повернулся, – наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий
свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь – обречено.
.. . . . . . . . . . . .
Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели
стволы, задранные корневища, тяжелые, лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали
снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости,
держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за
поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, – вороной – заиндевелый коренник, рыжая
– вторая и сивая злая кобылешка – угонная, – скакали, храпя. Возок кидало на ухабах.
Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гоготали, наддавали голоса…
Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-
за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, – с топорами, кольями.
Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали
страшно: «Стой, стой». Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал
варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.
Случилось все – не опомниться – в одно дыхание… Выручила выносная кобыленка:
взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться. Санька откинула полость:
«Хватай вожжи». Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то
бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное – оттого, что
удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, – понеслись. Рукояткой
пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони».
Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков
пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза,
раздутые ноздри.
– Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола. Эх ты, дура стоеросовая. Курья голова…
Что же мы без кучера-то будем делать. Да как жалко-то, – мужик хороший… И все через
твою дурость бабью, чертовка…
Санька и не заметила, что ругают. Aх, это была жизнь – не дрема да скука…
Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для
регулярного войска, – иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от
скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести
грамоты о наборе охотников в прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать
рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь,
жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоправителем, а
то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно
сгонялось до тысячи душ.
Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут
всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы