Page 351 - Петр Первый
P. 351
От самой шеи все лицо Гаврилы залилось румянцем; он усмехнулся медленно, глаза
подернулись влагой, не знал – в смущении – куда их отвести.
Яков пхнул его локтем:
– Рассказывай. Я люблю эти разговоры-то.
– Да ну вас, право… И нечего рассказывать… Молодой я еще… – Но Яков, а за ним
Алексей привязались: «Свои же, дурень, чего заробел…» Гаврила долго упирался, потом
начал вздыхать, и вот что под конец он рассказал братьям.
Перед самым рождеством, под вечер, прибежал на двор Ивана Артемича дворцовый
скороход и сказал, что-де «Гавриле Иванову Бровкину велено тотчас быть во дворце».
Гаврила вначале заупрямился, – хотя был молод, но – персона, у царя на виду, к тому же
он обводил китайской тушью законченный чертеж двухпалубного корабля для
воронежской верфи и хотел этот чертеж показать своим ученикам в Навигационной
школе, что в Сухаревой башне, где по приказу Петра Алексеевича преподавал
дворянским недорослям корабельное искусство. Иван Артемич строго выговорил сыну:
«Надевай, Гаврюшка, французский кафтан, ступай, куда тебе приказано, с такими
делами не шутят».
Гаврила надел шелковый белый кафтан, перепоясался шарфом, выпустил кружева из-за
подбородка, надушил мускусом вороной парик, накинул плащ, длиной до шпор, и на
отцовской тройке, которой завидовала вся Москва, поехал в Кремль.
Скороход провел его узенькими лестницами, темными переходами наверх в старинные
каменные терема, уцелевшие от большого пожара. Там все покои были низенькие,
сводчатые, расписанные всякими травами-цветами по золотому, по алому, по зеленому
полю; пахло воском, старым ладаном, было жарко от изразцовых печей, где на каждой
лежанке дремал ленивый ангорский кот, за слюдяными дверцами поставцов
поблескивали ендовы и кувшины, из которых, может быть, пивал Иван Грозный, но
нынче их уже не употребляли. Гаврила со всем презрением к этой старине бил шпорами
по резным каменным плитам. В последней двери нагнулся, шагнул, и его, как жаром,
охватила прелесть.
Под тускло-золотым сводом стоял на крылатых грифонах стол, на нем горели свечи,
перед ними, положив голые локти на разбросанные листы, сидела молодая женщина в
наброшенной на обнаженные плечи меховой душегрейке; мягкий свет лился на ее
нежное кругловатое лицо; она писала; бросила лебединое пepo, поднесла руку с
перстнями к русой голове, поправляя окрученную толстую косу, и подняла на Гаврилу
бархатные глаза. Это была царевна Наталья Алексеевна.
Гаврила не стал валиться в ноги, как бы, кажется, полагалось ему варварским обычаем,
но по всему французскому политесу ударил перед собой левой ногой и низко помахал
шляпой, закрываясь куделями вороного парика. Царевна улыбнулась ему уголками
маленького рта, вышла из-за стола, приподняла с боков широкую жемчужного атласа
юбку и присела низко.
«Ты – Гаврила, сын Ивана Артемича? – спросила царевна, глядя на него блестящими от
свечей глазами снизу вверх, так как был он высок – едва не под самый свод париком. –
Здравствуй. Садись. Твоя сестра, Александра Ивановна, прислала мне письмо из Гааги,
она пишет, что ты для моих дел можешь быть весьма полезен. Ты в Париже был? Театры
в Париже видел?»
Гавриле пришлось рассказывать про то, как в позапрошлом году он с двумя
навигаторами на масленицу ездил из Гааги в Париж и какие там видел чудеса – театры и
уличные карнавалы. Наталья Алексеевна хотела все знать подробно, нетерпеливо
постукивала каблучком, когда он мялся – не мог толково объяснить; в восхищении
близко придвигалась, глядя расширенными зрачками, даже приоткрывала рот, дивясь
французским обычаям.
«Вот, – говорила, – не сидят же люди, как бирюки, по своим дворам, умеют веселиться и
других веселить, и на улицах пляшут, и комедии слушают охотно… Такое и у нас нужно
завести. Ты инженер, говорят? Тебе-то я и велю перестроить одну палату, – ее
присмотрела под театр. Возьми свечу, пойдем…»