Page 190 - Поднятая целина
P. 190
пожилая мать — недовольно вслушивается по ночам в легкую, как бы скользящую походку
Яши, стройного и разбитного парня, сына, которым она втайне гордилась. Когда он поздно
возвращался с игрищ, казалось, что чирики его почти не касаются половиц, — так легка и
стремительна была его юношеская поступь. Незаметно для нее сын стал взрослым, семейным
человеком. Тяжеловесную уверенность приобрела его походка. Уже давно звучат по дому
шаги хозяина, зрелого мужа, почти старика, а для нее он по-прежнему Яшенька, и она часто
видит его во сне маленьким, белобрысым и шустрым мальчуганом…
Вот и теперь, заслышав его шаги, она спросила глуховатым, старушечьим голосом:
— Яша, это ты?
Сын не отозвался ей. Он постоял возле двери и вышел во двор, почему-то ускорив
шаги. Сквозь дремоту старуха подумала: «Хорошего казака я родила и доброго хозяина,
слава богу, вырастила! Все спят, а он на баз пошел, по хозяйству хлопочет». И горделивая
материнская улыбка слегка тронула ее бесцветные, высохшие губы…
С этой ночи в доме стало плохо…
Старуха — немощная и бессильная — все же жила; она просила хоть кусочек хлеба,
хоть глоток воды, и Яков Лукич, крадучись проходя по сенцам, слышал ее задавленный и
почти немой шепот:
— Яшенька мой! Сыночек родимый! За что же?! Хучь воды-то дайте!
…В просторном курене все домашние избегали бывать. Семен с женой и дневали и
ночевали во дворе, а жена Якова Лукича, если хозяйственная нужда заставляла ее бывать в
доме, выходила, трясясь от рыданий. Но когда к концу вторых суток сели за стол ужинать и
Яков Лукич после долгого безмолвия сказал: «Давайте пока это время переживем тут, в
летней стряпке», — Семен вздрогнул всем телом, поднялся из-за стола, качнулся, как от
толчка, и вышел…
…На четвертый день в доме стало тихо. Яков Лукич дрожащими пальцами снял замок,
вместе с женой вошел в горенку, где когда-то жила его мать. Старуха лежала на полу около
порога, и случайно забытая на лежанке еще с зимних времен старая кожаная рукавица была
изжевана ее беззубыми деснами… А водой она, судя по всему, пробавлялась, находя ее на
подоконнике, где сквозь прорезь ставни перепадал легкий, почти незаметный для глаза и
слуха дождь и, может быть, ложилась в это туманное лето роса…
Подруги покойницы обмыли ее сухонькое, сморщенное тело, обрядили, поплакали, но
на похоронах не было человека, который плакал бы так горько и безутешно, как Яков Лукич.
И боль, и раскаяние, и тяжесть понесенной утраты — все страшным бременем легло в этот
день на его душу…
3
Тоска по физическому труду угнетала Давыдова. Все его здоровое, сильное тело жадно
просило работы, такой работы, от которой к вечеру в тяжелом и сладком изнеможении ныли
бы все мускулы, а ночью вместе с желанным отдыхом немедля бы приходил и легкий, без
сновидений сон.
Однажды Давыдов зашел в кузницу проверить, как подвигается ремонт
обобществленных лобогреек. Кисло-горький запах раскаленного железа и жженого угля,
певучий звон наковальни и старчески хриплые, жалующиеся вздохи древнего меха повергли
его в трепет. Несколько минут он молча стоял в полутемной кузнице, блаженно закрыв глаза,
с наслаждением вдыхая знакомые с детства, до боли знакомые запахи, а потом не выдержал
искушения и взялся за молот… Два дня он проработал от зари до зари, не выходя из
кузницы. Обед ему приносила хозяйка. Но какая же это к черту работа, когда через каждые
полчаса человека отрывают от дела, синея, стынет в клещах поковка, ворчит старый кузнец
Сидорович и мальчишка-горновой откровенно ухмыляется, следя, как уставшая от
напряжения рука Давыдова, то и дело роняя на земляной пол карандаш, вместо разборчивых
бука выводит на очередной деловой бумажке какие-то несуразные, ползущие вкривь и вкось