Page 40 - Поединок
P. 40

— Подпоручик!  Извольте  отложить  ножик  в  сторону.  Рыбу  и  котлеты  едят
               исключительно  вилкой.  Нехорошо-с!  Офицер  должен  уметь  есть.  Каждый  офицер  может
               быть приглашен к высочайшему столу. Помните это.
                     Ромашов сидел за обедом неловкий, стесненный, не зная, куда девать руки, большею
               частью держа их под столом и заплетая в косички бахромку скатерти. Он давно уже отвык от
               хорошей  семейной  обстановки,  от  приличной  и  комфортабельной  мебели,  от  порядка  за
               столом.  И  все  время  терзала  его  одна  и  та  же  мысль:  «Ведь  это  же  противно,  это  такая
               слабость  и  трусость  с  моей  стороны,  что  я  не  мог,  не  посмел  отказаться  от  этого
               унизительного обеда. Ну вот я сейчас встану, сделаю общий поклон и уйду. Пусть думают
               что хотят. Ведь не съест же он меня? Не отнимет моей души, мыслей, сознания? Уйду ли?» И
               опять, с робко замирающим сердцем, бледнея от внутреннего волнения, досадуя на самого
               себя, он чувствовал, что не в, состоянии это сделать.
                     Наступил уже вечер, когда подали кофе. Красные, косые лучи солнца ворвались в окна
               и заиграли яркими медными пятнами на темных обоях, на скатерти, на хрустале, на лицах
               обедающих. Все притихли в каком-то грустном обаянии этого вечернего часа.
                     — Когда  я  был  еще  прапорщиком, —  заговорил  вдруг  Шульгович, —  у  нас  был
               командир бригады, генерал Фофанов. Такой милый старикашка, боевой офицер, но чуть ли
               не из кантонистов. Помню, он, бывало, подойдет на смотру к барабанщику, — ужасно любил
               барабан, —  подойдет  и  скажет:  «А  ну-ка,  братец,  шыграй  мне  что-нибудь
               меланхоличешкое». Да. Так этот генерал, когда у него собирались гости, всегда уходил спать
               аккуратно в одиннадцать. Бывало, обратится к гостям и скажет: «Ну, гошпода, ешьте, пейте,
               вешелитесь, а я иду в объятия Нептуна». Ему говорят: «Морфея, ваше превосходительство?»
               — «Э, вше равно: иж одной минералогии…» Так я теперь, господа, — Шульгович встал и
               положил на спинку стула салфетку, — тоже иду в объятия Нептуна. Вы свободны, господа
               офицеры.
                     Офицеры встали и вытянулись.
                     «Ироническая горькая улыбка показалась на его тонких губах», — подумал Ромашов,
               но  только  подумал,  потому  что  лицо  у  него  в  эту  минуту  было  жалкое,  бледное  и
               некрасиво-почтительное.
                     Опять  шел  Ромашов  домой,  чувствуя  себя  одиноким,  тоскующим,  потерявшимся  в
               каком-то  чужом,  темном  и  враждебном  месте.  Опять  горела  на  западе  в  сизых
               нагроможденных тяжелых тучах красно-янтарная заря, и опять Ромашову чудился далеко за
               чертой горизонта, за домами и полями, прекрасный фантастический город с жизнью, полной
               красоты, изящества и счастья.
                     На улицах быстро темнело. По шоссе бегали с визгом еврейские ребятишки. Где-то на
               завалинках,  у  ворот,  у  калиток,  в  садах  звенел  женский  смех,  звенел  непрерывно  и
               возбужденно, с какой-то горячей, животной, радостной дрожью, как звенит он только ранней
               весной.  И  вместе  с  тихой,  задумчивой  грустью  в  душе  Ромашова  рождались  странные,
               смутные воспоминания и сожаления о никогда не бывшем счастье и о прошлых, еще более
               прекрасных  веснах,  а  в  сердце  шевелилось  неясное  и  сладкое  предчувствие  грядущей
               любви…
                     Когда  он  пришел  домой,  то  застал  Гайнана  в  его  темном  чулане  перед  бюстом
               Пушкина.  Великий  поэт  был  весь  вымазан  маслом,  и  горевшая  перед  ним  свеча  бросала
               глянцевитые  пятна  на  нос,  на  толстые  губы  и  на  жилистую  шею.  Сам  же  Гайнан,  сидя
               по-турецки  на  трех  досках,  заменявших  ему  кровать,  качался  взад  и  вперед  и  бормотал
               нараспев что-то тягучее и монотонное.
                     — Гайнан! — окликнул его Ромашов.
                     Денщик вздрогнул и, вскочив с кровати, вытянулся. На лице его отразились испуг и
               замешательство.
                     — Алла? — спросил Ромашов дружелюбно.
                     Безусый мальчишеский рот черемиса весь растянулся в длинную  улыбку, от которой
               при огне свечи засверкали его великолепные белые зубы.
   35   36   37   38   39   40   41   42   43   44   45