Page 17 - Прощание с Матерой
P. 17

красоты, и дикости, и всякой твари по паре – всего, отделившись от материка, держала она в
               достатке – не потому ли и назвалась громким именем Матёра? И тихо, потаенно лежала она –
               набиралась соков раннего лета: на правый искосок от бугра, где сидела Дарья, густой гладью
               зеленели озими, за ними вставал лес, еще бледный, до конца не распустившийся, с томными
               пятнами елей и сосен; поверху и понизу в нем сквозила дорога, уходящая к Подмоге. Ближе
               леса и левей от дороги огорожена была с двух сторон поскотина, оставив стороны к своей
               Ангаре и деревне открытыми, – там бродили коровы, и тонко бренчало, как булькало, на шее
               одной  из  них  ботало.  Там  же,  как  царь-дерево,  громоздилась  могучая,  в  три  обхвата,
               вековечная  лиственница  (листвень  –  на  «он»  знали  ее  старики),  с  прямо  оттопыренными
               тоже могучими ветками и отсеченной в грозу верхушкой. Поблизости от нее стояла, будто
               подбиралась, да так и не подобралась, испугавшись грозного ли вида, или онемев от казни,
               береза;  Дарья  хорошо  помнила  ее  еще  молоденькой,  помнила  березкой,  а  теперь  коряво
               разошелся на две половины ствол, закаменела, разваливаясь, кора и обвисли, запрокинулись
               вниз тяжелые ветви. И все, и пусто на выгоне – остальное оборвал и вытоптал скот.
                     Но  видела,  видела  Дарья  и  то,  что  было  за  лесом, –  поля  с  высокими  осиновыми
               переборами,  покатый  сырой  правый  берег  в  тальнике  и  смородине  и  ближе  к  Подмоге
               болотце, где топырились на кочках уродливые березки, рано засыхающие от дурной воды,
               торчащие голо и обманчиво: ухватишься рукой за такую опору, она хрупнет и обломится. На
               левом высоком берегу березы совсем другие – высокие, чистые и богатые, оставляющие от
               прикосновенья  легкую  известь  белизны,  стоящие  просторно  и  весело,  словно  и
               расставленные  для  какой-то  игры,  по  три-четыре  вместе.  Этот  луг  и  облюбовала  издавна
               молодежь  для  своих  игрищ.  Не  один  здесь  состоялся  сговор,  не  одна  девица-молодица
               заработала  на  этой  травке  славку,  уходя  отсюда  в  том  же,  в  чем  была,  да  не  в  той  же
               целости-сохранности.  А  бывало,  вся  деревня  запрягала  коней  и  ехала  сюда  по  горячему
               солнцу на праздник, бывало, бросались с высокого яра в темную воду парни, и, как говорит
               старая молва, в какое-то давнее лето парень по имени Проня не поднялся обратно на яр и с
               тех  пор  много  лет  бродит  тут  по  ночам,  как  русалочий  муж,  и  кого-то  несмело  и
               неразборчиво кличет.
                     Видела Дарья на память и дальше – снова поля по обе стороны от дороги, на них там и
               сям  одинокие  старые  деревья,  больше  всего  сушины,  метившие  когда-то  в  пору
               единоличного  хозяйничанья  границы  участков,  а  на  деревьях  лениво  и  молча,  смущенные
               блеклым бледнеющим солнцем и неурочной тишиной, сидят вороны. Дорога подворачивает
               к  старому  гумну,  где  в  мякине,  сквозь  которую  прорастает  зерно,  возятся  воробьи,  а
               почерневшая солома лежит назьменными пластами – сколько, в самом деле, кругом старого,
               отслужившего свой век и службу, остающегося без надобности, но догнивающего медленно
               и неохотно. Как с ним быть? Что делать? Тут ладно, тут все уйдет под огонь и воду, а как в
               других местах? И кажется Дарье: нет ничего несправедливей в свете, когда что-то, будь то
               дерево или человек, доживает до бесполезности, до того, что становится оно в тягость; что из
               многих  и  многих  грехов,  отпущенных  миру  для  измоленья  и  искупленья,  этот  грех
               неподъемен.  Дерево  еще  туда-сюда,  оно  упадет,  сгниет  и  пойдет  земле  на  удобрение.  А
               человек? Годится ли он хоть для этого? Теперь и подкормку для полей везут из города, всю
               науку  берут  из  книг,  песни  запоминают  по  радио.  К  чему  тогда  терпеть  старость,  если
               ничего, кроме неудобств и мучений, она не дает? К чему искать какую-то особую, вышнюю
               правду и службу, когда вся правда в том, что проку от тебя нет сейчас и не будет потом, что
               все, для чего ты приходил в свет, ты давно сделал, а вся твоя теперешняя служба – досаждать
               другим. «Так ли? Так ли?» – со страхом допытывалась Дарья и, не зная ответа, зная, вернее,
               лишь один ответ, растерянно и подавленно умолкала.
                     …А там – тупая оконечность Матёры, илистый берег перед подможьем или подножьем
               и брод на Подмогу или Подногу. В чистую воду туда спокойно перегоняли скот – колхозное
               стадо там и летовало каждый год, но, как поднимется, задурит река, – держись и в лодке. Нос
               Подмоги  выдается  в  Ангару  и  чуть  заходит  за  Матёру,  будто  когда-то  нижний  остров
               вознамерился  обойти  передний  и  уже  разогнался,  отвернул,  но  отчего-то  застрял.  И
   12   13   14   15   16   17   18   19   20   21   22