Page 19 - Прощание с Матерой
P. 19
собой белые надрябшие ноги. В этом году по весне, незадолго до Пасхи, ему сровнялось
пятьдесят – был он у Дарьи теперь старшим, а по порядку вторым сыном, первого прибрала
война. И еще одного сына лишилась она в войну, тот по малолетству оставался дома, но и
здесь нашел смерть на лесоповале за тридцать километров от Матёры. Привезли его домой в
закрытом гробу и похоронили, не показав матери, отказав тем, что там не на что смотреть.
До чего просто и жутко, не поддается никакому пониманию: она рожала, кормила, растила, и
он подгонялся в мужика, близко уж было, и всего-то сорвавшаяся дуром лесина в один миг
не оставила ничего даже для гроба. Кто указал на него перстом и почему на него? Не верила
она, что это бывает сослепу: на кого, не видя, падет – тот упадет; нет, существовало в этом
что-то заранее решенное и нацеленное, знающее, за кем охотиться. И была, была непонятная
и страшная правда: из трех похороненных Дарьиных детей все трое успели вырасти и войти
в жизнь – один годился для войны, другой для работы, третья – старшая дочь, скончавшаяся
в Подволочной при вторых уже родах, жила своей семьей. В Подволочной – значит, тоже
уйдет под воду. Только сын, зарытый в чужом краю в общей могиле вместе со многими,
быть может, останется в земле – кто знает, как у них там с землей и водой, чего живым
требуется больше.
И столько же, трое, осталось у Дарьи в живых: дочь в Иркутске, сын из старого,
дальнего леспромхоза переехал недавно в новый, только открытый, поближе к Матёре, и вот
Павел. Жаловаться на них грех, все, пожалуй что, чтут мать: те, что на стороне, пишут и
зовут в гости, Павел сам грубого слова с нею не знает и жене не велит знать. Не всякому
удается на старости такая судьба – что еще действительно надо? Голодом-холодом теперь
никто не сидит, и оно, отношение от родных к старикам, – самая первая для них важность.
Павел посидел, помолчал, с тяжелой задумчивостью глядя в пол, и оттого, наверно, что
заметил – пол не подметен, спросил:
– Как ты тут управляешься? Вера не приходит?
– Вера когды зайдет, дак я говорю, не надо. Сама убираюсь. Это я щас запустила. Вечор
к корове и к той не подошла, от всего отступилась.
– Захворала, что ли?
– Дак оне че творят-то, Павел?! Че творят-то?! Уму непостижно! – стала говорить
спокойно и не выдержала, заплакала, закрывая лицо рукой и кланяясь в сухих, клохчущих
рыданиях. Павел, не спрашивая и не торопя, ждал. И когда, чуть успокоившись, рассказала
мать о вчерашнем, особенно напирая на слова Воронцова и Жука, что то и положено делать,
что сделали с кладбищем, он и тогда ни словом не отозвался, но еще заметней устал и
отяжелел, низко склонившись с опущенными меж колен по-стариковски руками, застыв на
трудной, непроходящей думе. Не дождавшись от него ответа, Дарья взмолилась:
– Может, хоть деда с бабкой твоих перенесли бы… а, Павел? Кольцовы с собой увезли
своих… два гроба. И Анфиса мальчонку достала, на другое место перенесла. Оно, конешно,
грех покойников трогать… Да ить ишо грешней оставлять. Евон че творят! А ежли воду
пустют…
– Сейчас не до того, мать, – ответил Павел. – И так замотался – вздохнуть некогда.
Посвободней будет, перевезем. Я уж думал об этом. С кем-нибудь сговорюсь, чтоб не
одному, и перевезем.
И она, не зная, радоваться ли, что заговорила об этом и договорилась, но чему-то
все-таки обрадовавшись, над чем-то встрепенувшись, спросила уже о другом:
– Косить-то нонче будете, нет?
– Не знаю, мать. Ничего пока не знаю. Она пожалела его, не стала вязаться с
расспросами.
Но она неспроста все-таки заговорила о косьбе: пора уже было решать, держать или не
держать корову. Этот вопрос стоял не только перед ними, он стоял перед всеми, кто
переезжал в совхоз. Оттуда, из нового совхозного поселка, доходили новости одна чудней
другой. Рассказывали, и не просто рассказывали, а знали, видели доподлинно, что в него, в