Page 242 - Тихий Дон
P. 242

светились, от худобы казавшиеся чрезмерно большими, глаза. Всю жизнь вбивала в детей,
               стала неряшливей к себе, все время, свободное от работы по домашности, тратила на них:
               мыла, стирала, вязала, штопала и часто, примостившись боком к кровати, свесив ногу, брала
               из  люльки  двойнят  и,  движением  плеч  высвобождая  из  просторной  рубахи  туго  налитые,
               большие бело-желтые, как дыни, груди, кормила сразу двоих.
                     — Они  тебя  и  так  вытянули  всю.  Часто  дюже  кормишь! —  И  Ильинична  шлепала
               полные, в складках, ножонки внучат.
                     — Корми!  Не  жалей  молока!  Тебе  его  не  на  каймак  сбирать, —  с  ревнивой
               грубоватостью вступался Пантелей Прокофьевич.
                     В эти годы шла жизнь на сбыв — как полная вода в Дону. Скучные, томились дни и,
               чередуясь,  проходили  неприметно,  в  постоянной  толчее,  в  работе,  в  нуждишках,  в  малых
               радостях  и  большой  неусыпной  тревоге  за  тех,  кто  был  на  войне.  От  Петра  и  Григория
               приходили из действующей армии редкие письма в конвертах, измусоленных и запятнанных
               почтовыми штемпелями. Последнее письмо Григория побывало в чьих-то руках:  половина
               письма была аккуратно затушевана фиолетовыми чернилами, а на полях серой бумаги стоял
               непонятный  чернильный  значок.  Петро  писал  чаще  Григория  и  в  письмах,  адресованных
               Дарье,  грозил  ей  и  просил  бросать  баловство, —  видно,  слухи  о  вольном  житье  жены
               доходили и до него. Григорий вместе с письмами пересылал домой деньги  — жалованье и
               «крестовые», сулил в отпуск прийти, но что-то не шел. Дороги братьев растекались врозь:
               гнула Григория война, высасывала с лица румянец, красила его желчью, не чаял конца войны
               дождаться,  а  Петро  быстро  и  гладко  шел  в  гору,  получил  под  осень  шестнадцатого  года
               вахмистра,  заработал,  подлизываясь  к  командиру  сотни,  два  креста  и  уже  поговаривал  в
               письмах  о  том,  что  бьется  над  тем,  чтобы  послали  его  подучиться  в  офицерскую  школу.
               Летом с Аникушкой, приходившим в отпуск, прислал домой немецкую каску, шинель и свою
               фотографическую карточку. С серого куска картона самодовольно глядело постаревшее лицо
               его,  торчмя  стояли  закрученные  белесые  усы,  под  курносым  носом  знакомой  улыбкой
               щерились  твердые  губы.  Сама  жизнь  улыбалась  Петру,  а  война  радовала,  потому  что
               открывала перспективы необыкновенные: ему ли, простому казаку, с мальства крутившему
               хвосты  быкам,  было  думать  об  офицерстве  и  иной  сладкой  жизни…  С  одного  лишь  края
               являла Петрова жизнь неприглядную щербатину: ходили по хутору дурные про жену слухи.
               Степан Астахов был в отпуске осенью этого года и, вернувшись в полк, бахвалился перед
               всей  сотней о том,  что  славно  пожил  он  с  Петровой  жалмеркой.  Не верил  Петро,  слушая
               рассказы товарищей; темнея лицом, улыбался, говорил:
                     — Брешет Степка! Это он за Гришку мне солит.
                     Но однажды, случайно ли или нарочно, выходя из окопной землянки, обронил Степан
               вышитую утирку; следом за ним шел Петро, поднял кружевную, искусно расшитую утирку и
               узнал  в  ней  рукоделье  жены.  Вновь  в  калмыцкий  узелок  завязалась  злоба  меж  Петром  и
               Степаном.  Случай  стерег  Петро,  смерть  стерегла  Степана  —  лежать  бы  ему  на  берегу
               Западной  Двины  с  Петровой  отметиной  на  черепе.  Но  вскоре  так  случилось,  что  пошел
               Степан охотником снимать немецкую заставу и не вернулся. Рассказывали казаки, ходившие
               с  ним,  будто  услыхал  немецкий  часовой,  что  режут  они  проволочные заграждения,  кинул
               гранату;  успели  казаки  прорваться  к  нему,  кулаком  сшиб  с  ног  Степан  немца-часового,  а
               подчасок  выстрелил,  и  упал  Степан.  Казаки  закололи  подчаска,  обеспамятевшего  немца,
               сбитого  Степановой  кулачной  свинчаткой,  уволокли,  а  Степана  подняли  было,  хотели
               унести, но тяжел оказался казак — пришлось бросить. Просил раненый Степан: «Братцы! Не
               дайте  пропасть!  Братцы!  Что  ж  вы  меня  бросаете?..»  Но  брызнула  тут  по  проволоке
               пулеметная струя, и уползли казаки. «Станишники! Братцы!» — кричал вслед Степан, да где
               уж  там  —  своя  рубашка,  а  не  чужая  к  телу  липнет.  После  того  как  услышал  Петро  про
               Степана,  полегчало,  словно  ссадную  болячку  сурчиным  жиром  смазали,  но  все  же  решил:
               «Пойду в отпуск — кровь из Дашки выну! Я не Степан, так не спущу…» — подумал было
               убить ее, но сейчас же отверг эту мысль: «Убей гадюку, а через нее вся жизнь спортится. В
               тюрьме  сгниешь,  все  труды  пропадут,  всего  лишишься…»  Просто  решил  избить,  но  так,
   237   238   239   240   241   242   243   244   245   246   247