Page 243 - Тихий Дон
P. 243

чтобы на всю жизнь отбило у бабы охоту хвост трепать: «Глаз выбью ей, змее, — черт на нее
               тогда  позавидует».  Так  придумал  Петро,  отсиживаясь  в  окопах,  неподалеку  от
               крутоглинистого берега Западной Двины.
                     Мяла деревья и травы осень, жгли их утренники, холодела земля, чернели, удлиняясь,
               осенние  ночи.  В  окопах  отбывали  казаки  наряды,  стреляли  по  неприятелю,  ругались  с
               вахмистрами за теплое обмундирование, впроголодь ели, но не выходила ни у кого из головы
               далекая от неласковой польской земли Донщина.
                     А Дарья Мелехова в эту осень наверстывала за всю голодную безмужнюю жизнь. На
               первый день покрова Пантелей Прокофьевич проснулся, как и всегда, раньше всех; вышел на
               баз и за голову ухватился: ворота, снятые с петель чьими-то озорными руками и отнесенные
               на  середину  улицы,  лежали  поперек  дороги.  Это  был  позор.  Ворота  старик  сейчас  же
               водворил на место, а после завтрака позвал Дарью в летнюю стряпку. О чем он с ней говорил
               — неизвестно, но Дуняшка видела, как спустя несколько минут Дарья выскочила из стряпки
               со сбитым на плечи платком, растрепанная и в слезах. Проходя мимо Дуняшки, она ежила
               плечи, крутые черные дуги бровей дрожали на ее заплаканном и злом лице.
                     — Подожди, проклятый!.. Я тебе припомню! — цедила она сквозь вспухшие губы.
                     Кофточка на спине ее была разорвана, виднелся на белом теле багрово-синий свежий
               подтек. Дарья, вильнув подолом, взбежала на крыльцо куреня, скрылась в сенях, а из стряпки
               прохромал  Пантелей  Прокофьевич,  злой  как  черт.  Он  на  ходу  складывал  вчетверо  новые
               ременные вожжи.
                     Дуняшка услышала сиповатый отцов голос:
                     — …Тебе, сучке, не так надо бы ввалить!.. Потаскуха!..
                     Порядок в курене был водворен. Несколько дней Дарья ходила тише воды ниже травы,
               по  вечерам  раньше  всех  ложилась  спать,  на  сочувственные  взгляды  Натальи  холодно
               улыбалась, вздергивая плечом и бровью: «Ничего, дескать, посмотрим», — а на четвертый
               день  и  произошел  этот  случай,  о  котором  знали  лишь  Дарья  да  Пантелей  Прокофьевич.
               Дарья  после  торжествующе  посмеивалась,  а  старик  целую  неделю  ходил  смущенный,
               растерянный,  будто  нашкодивший  кот;  старухе  он  не  сказал  о  случившемся,  и  даже  на
               исповеди утаил от отца Виссариона и случай этот, и греховные свои мысли после него.
                     Дело  было  так.  Вскоре  после  покрова  Пантелей  Прокофьевич,  уверовавший  в
               окончательное исправление Дарьи, говорил Ильиничне:
                     — Ты  Дашку  не  милуй!  Нехай  побольше  работы  несет.  За  делами  некогда  будет
               блудить-то, а то она — гладкая кобыла… У ней только что на уме — игрища да улица.
                     С  этой  целью  он  заставил  Дарью  вычистить  гумно,  прибрать  на  заднем  базу  старые
               дрова, вместе с ней чистил мякинник. Уже перед вечером надумал перенести веялку из сарая
               в мякинник, позвал сноху:
                     — Дарья?
                     — Чего, батя? — откликнулась та из мякинника.
                     — Иди, веялку перенесем.
                     Оправляя  платок, отряхиваясь от мякинной трухи, насыпавшейся за воротник кофты,
               Дарья  вышла  из  дверей  мякинника  и  через  гуменные  воротца  пошла  к  сараю.  Пантелей
               Прокофьевич, одетый в ватную расхожую куртку и рваные шаровары, хромал впереди нее.
               На базу было пусто. Дуняшка с матерью пряли осенней чески шерсть, Наталья ставила тесто.
               За  хутором  рдяно  догорала  заря,  звонили  к  вечерне.  В  прозрачном  небе,  в  зените  стояло
               малиновое  недвижное  облачко,  за  Доном  на  голых  ветках  седоватых  тополей  черными
               горелыми  хлопьями  висели  грачи.  В  ломкой  пустозвучной  тишине  вечера  был  четок  и
               выверенно-строг каждый звук. Со скотиньего база тек тонкий запах парного навоза и сена.
               Пантелей Прокофьевич, покряхтывая, внес с Дарьей в мякинник вылинявшую рыже-красную
               веялку, установил ее в углу, сдвинул граблями ссыпавшуюся из вороха мякину и собрался
               выходить.
                     — Батя! — низким, пришептывающим голосом окликнула его Дарья.
                     Он шагнул за веялку; ничего не подозревая, спросил:
   238   239   240   241   242   243   244   245   246   247   248