Page 230 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 230
сколько ему лет — сорок или шестьдесят.
— Надеюсь, — продолжал он, — что вы оцените деликатность почтенного Александра
Павловича, который обратился ко мне не официально, а частным образом. Я также
пригласил вас неофициально и говорю с вами не как губернатор, а как искренний почитатель
вашего родителя. Итак, прошу вас — или изменить ваше поведение и вернуться к
обязанностям, приличным вашему званию, или же, во избежание соблазна, переселиться в
другое место, где вас не знают и где вы можете заниматься, чем вам угодно. В противном же
случае я должен буду принять крайние меры.
Он с полминуты простоял молча, с открытым ртом, глядя на меня.
— Вы вегетарианец? — спросил он.
— Нет, ваше превосходительство, я ем мясо.
Он сел и потянул к себе какую-то бумагу; я поклонился и вышел.
До обеда уже не стоило идти на работу. Я отправился домой спать, но не мог уснуть от
неприятного, болезненного чувства, навеянного на меня бойней и разговором с
губернатором, и, дождавшись вечера, расстроенный, мрачный, пошел к Марии Викторовне.
Я рассказывал ей о том, как я был у губернатора, а она смотрела на меня с недоумением,
точно не верила, и вдруг захохотала весело, громко, задорно, как умеют хохотать только
добродушные, смешливые люди.
— Если бы это рассказать в Петербурге! — проговорила она, едва не падая от смеха и
склоняясь к своему столу. — Если бы это рассказать в Петербурге!
IX
Теперь мы виделись уже часто, раза по два в день. Она почти каждый день после обеда
приезжала на кладбище и, поджидая меня, читала надписи на крестах и памятниках; иногда
входила в церковь и, стоя возле меня, смотрела, как я работаю. Тишина, наивная работа
живописцев и позолотчиков, рассудительность Редьки и то, что я наружно ничем не
отличался от других мастеровых и работал, как они, в одной жилетке и в опорках, и что мне
говорили ты — это было ново для нее и трогало ее. Однажды при ней живописец, писавший
наверху голубя, крикнул мне:
— Мисаил, дай-ка мне белил!
Я отнес ему белил, и, когда потом спускался вниз по жидким подмосткам, она смотрела
на меня, растроганная до слез, и улыбалась.
— Какой вы милый! — сказала она.
У меня с детства осталось в памяти, как у одного из наших богачей вылетел из клетки
зеленый попугай и как потом эта красивая птица целый месяц бродила по городу, лениво
перелетая из сада в сад, одинокая, бесприютная. И Мария Викторовна напоминала мне эту
птицу.
— Кроме кладбища, мне теперь положительно негде бывать, — говорила она мне со
смехом. — Город прискучил до отвращения. У Ажогиных читают, поют, сюсюкают, я не
переношу их в последнее время; ваша сестра — нелюдимка, mademoiselle Благово за что-то
ненавидит меня, театра я не люблю. Куда прикажете деваться?
Когда я бывал у нее, от меня пахло краской и скипидаром, руки мои были темны — и
ей это нравилось; она хотела также, чтобы я приходил к ней не иначе, как в своем
обыкновенном рабочем платье; но в гостиной это платье стесняло меня, я конфузился, точно
был в мундире, и потому, собираясь к ней, всякий раз надевал свою новую триковую пару. И
это ей не нравилось.
— А вы, сознайтесь, не вполне еще освоились с вашею новою ролью, — сказала она
мне однажды. — Рабочий костюм стесняет вас, вам неловко в нем. Скажите, не оттого ли
это, что в вас нет уверенности и что вы не удовлетворены? Самый род труда, который вы
избрали, эта ваша малярия — неужели она удовлетворяет вас? — спросила она, смеясь. — Я
знаю, окраска делает предметы красивее и прочнее, но ведь эти предметы принадлежат