Page 232 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 232

так  недавно  я  был  подчинен  этому  сытому,  румяному  человеку  и  что  он  был  со  мною
               немилосердно груб. Правда, он брал меня за талию, ласково хлопал по плечу, одобрял мою
               жизнь,  но  я  чувствовал,  что  он  по-прежнему  презирает  мое  ничтожество  и  терпит  меня
               только  в  угоду  своей  дочери;  и  я  уже  не  мог  смеяться  и  говорить,  что  хочу,  и  держался
               нелюдимом,  и  все  ждал,  что,  того  и  гляди,  он  обзовет  меня  Пантелеем,  как  своего  лакея
               Павла.  Как  возмущалась  моя  провинциальная,  мещанская  гордость!  Я,  пролетарий,  маляр,
               каждый день хожу к людям богатым, чуждым мне, на которых весь город смотрит как на
               иностранцев,  и  каждый  день  пью  у  них  дорогие  вина  и  ем  необыкновенное  —  с  этим  не
               хотела мириться моя совесть! Идя к ним, я угрюмо избегал встречных и глядел исподлобья,
               точно в самом деле был сектантом, а когда уходил от инженера домой, то стыдился своей
               сытости.
                     А главное, я боялся увлечься. Шел ли я по улице, работал ли, говорил ли с ребятами, я
               все время думал только о том, как вечером пойду к Марии Викторовне, и воображал себе ее
               голос,  смех,  походку.  Собираясь  к  ней,  я  всякий  раз  долго  стоял  у  няньки  перед  кривым
               зеркалом,  завязывая  себе  галстук,  моя  триковая  пара  казалась  мне  отвратительною,  и  я
               страдал, и в то же время презирал себя за то, что я так мелочен. Когда она кричала мне из
               другой комнаты, что она не одета, и просила подождать, я слышал, как она одевалась; это
               волновало меня, я чувствовал, будто подо мною опускается пол. А когда я видел на улице,
               хотя  бы  издали,  женскую  фигуру,  то  непременно  сравнивал;  мне  казалось  тогда,  что  все
               наши женщины и девушки вульгарны, нелепо одеты, не умеют держать себя; и эти сравнения
               возбуждали во мне чувство гордости: Мария Викторовна лучше всех! А по ночам я видел ее
               и себя во сне.
                     Как-то  за  ужином  мы  вместе  с  инженером  съели  целого  омара.  Возвращаясь  потом
               домой,  я  вспомнил,  что  инженер  за  ужином  два  раза  сказал  мне  «любезнейший»,  и  я
               рассудил,  что  в  этом  доме  ласкают  меня,  как  большого  несчастного  пса,  отбившегося  от
               своего хозяина, что мною забавляются и, когда я надоем, меня прогонят, как пса. Мне стало
               стыдно  и  больно,  больно  до  слез,  точно  меня  оскорбили,  и  я,  глядя  на  небо,  дал  клятву
               положить всему этому конец.
                     На другой день я не пошел к Должиковым. Поздно вечером, когда было совсем темно и
               лил дождь, я прошелся по Большой Дворянской, глядя на окна. У Ажогиных уже спали, и
               только  в  одном  из  крайних  окон  светился  огонь;  это  у  себя  в  комнате  старуха  Ажогина
               вышивала при трех свечах, воображая, что борется с предрассудками. У наших было темно, а
               в доме напротив, у Должиковых, окна светились, но ничего нельзя было разглядеть сквозь
               цветы  и  занавески.  Я  все  ходил  по  улице;  холодный  мартовский  дождь  поливал  меня.  Я
               слышал,  как  мой  отец  вернулся  из  клуба;  он  постучал  в  ворота,  через  минуту  в  окне
               показался огонь, и я увидел сестру, которая шла торопливо с лампой и на ходу одною рукой
               поправляла свои густые волосы. Потом отец ходил в гостиной из угла в угол и говорил о
               чем-то, потирая руки, а сестра сидела в кресле неподвижно, о чем-то думая, не слушая его.
                     Но вот они ушли, огонь погас… Я оглянулся на дом инженера — и тут уже было темно.
               В темноте, под дождем, я почувствовал себя безнадежно одиноким, брошенным на произвол
               судьбы,  почувствовал,  как  в  сравнении  с  этим  моим  одиночеством,  в  сравнении  со
               страданием, настоящим и с тем, которое мне еще предстояло в жизни, мелки все мои дела,
               желания и все то, что я до сих пор думал, говорил. Увы, дела и мысли живых существ далеко
               не так значительны, как их скорби! И, не отдавая себе ясно отчета в том, что я делаю, я изо
               всей  силы  дернул  за  звонок  у  ворот  Должикова,  порвал  его  и  побежал  по  улице,  как
               мальчишка, испытывая страх и думая, что сейчас непременно выйдут и узнают меня. Когда я
               остановился в конце улицы, чтобы перевести дух, слышно было только, как шумел дождь да
               как где-то далеко по чугунной доске стучал сторож.
                     Я  целую  неделю  не  ходил  к  Должиковым.  Триковая  пара  была  продана.  Малярной
               работы не было, я опять жил впроголодь, добывая себе по десять-двадцать копеек в день, где
               придется, тяжелою, неприятною работой. Болтаясь по колена в холодной грязи, надсаживая
               грудь,  я  хотел  заглушить  воспоминания  и  точно  мстил  себе  за  все  те  сыры  и  консервы,
   227   228   229   230   231   232   233   234   235   236   237