Page 298 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 298

Старцев  бывал  в  разных  домах  и  встречал  много  людей,  но  ни  с  кем  не  сходился
               близко. Обыватели своими разговорами, взглядами на жизнь и даже своим видом раздражали
               его. Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь
               с ним, то это мирный, благодушный и даже не глупый человек, но стоит только заговорить с
               ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится в тупик
               или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти.
               Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что
               человечество, слава богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов
               и  без  смертной  казни,  то  обыватель  глядел  на  него  искоса  и  недоверчиво  и  спрашивал:
               «Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?» А когда Старцев в обществе, за
               ужином или чаем, говорил о том, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя, то всякий
               принимал это за упрек и начинал сердиться и назойливо спорить. При всем том обыватели не
               делали  ничего,  решительно  ничего,  и  не  интересовались  ничем,  и  никак  нельзя  было
               придумать, о чем говорить с ними. И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл
               в  винт,  и  когда  заставал  в  каком-нибудь  доме  семейный  праздник  и  его  приглашали
               откушать, то он садился и ел молча, глядя в тарелку; и всё, что в это время говорили, было
               неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но молчал, и за
               то, что он всегда сурово молчал и глядел в тарелку, его прозвали в городе «поляк надутый»,
               хотя он никогда поляком не был.
                     От  таких  развлечений,  как  театр  и  концерты,  он  уклонялся,  но  зато  в  винт  играл
               каждый вечер, часа по три, с наслаждением. Было у него еще одно развлечение, в которое он
               втянулся  незаметно,  мало-помалу,  это  —  по  вечерам  вынимать  из  карманов  бумажки,
               добытые практикой, и, случалось, бумажек — желтых и зеленых, от которых пахло духами, и
               уксусом, и ладаном, и ворванью, — было понапихано во все карманы рублей на семьдесят; и
               когда собиралось несколько сот, он отвозил в Общество взаимного кредита и клал там на
               текущий счет.
                     За все четыре года после отъезда Екатерины Ивановны он был у Туркиных только два
               раза, по приглашению Веры Иосифовны, которая всё еще лечилась от мигрени. Каждое лето
               Екатерина Ивановна приезжала к родителям погостить, но он не видел ее ни разу; как-то не
               случалось.
                     Но вот прошло четыре года. В одно тихое, теплое утро в больницу принесли письмо.
               Вера  Иосифовна  писала  Дмитрию  Ионычу,  что  очень  соскучилась  по  нем,  и  просила  его
               непременно  пожаловать  к  ней  и  облегчить  ее  страдания,  и  кстати  же  сегодня  день  ее
               рождения. Внизу была приписка: «К просьбе мамы присоединяюсь и я. К.»
                     Старцев подумал и вечером поехал к Туркиным.
                     — А,  здравствуйте  пожалуйста! —  встретил  его  Иван  Петрович,  улыбаясь  одними
               глазами. — Бонжурте.
                     Вера Иосифовна, уже сильно постаревшая, с белыми волосами, пожала Старцеву руку,
               манерно вздохнула и сказала:
                     — Вы, доктор, не хотите ухаживать за мной, никогда у нас не бываете, я уже стара для
               вас. Но вот приехала молодая, быть может, она будет счастливее.
                     А  Котик?  Она  похудела,  побледнела,  стала  красивее  и  стройнее;  но  уже  это  была
               Екатерина  Ивановна,  а  не  Котик;  уже  не  было  прежней  свежести  и  выражения  детской
               наивности.  И  во  взгляде,  и  в  манерах  было  что-то  новое  —  несмелое  и  виноватое,  точно
               здесь, в доме Туркиных, она уже не чувствовала себя дома.
                     — Сколько лет, сколько зим! — сказала она, подавая Старцеву руку, и было видно, что
               у  нее  тревожно  билось  сердце;  и  пристально,  с  любопытством  глядя  ему  в  лицо,  она
               продолжала:  —  Как  вы  пополнели!  Вы  загорели,  возмужали,  но  в  общем  вы  мало
               изменились.
                     И теперь она ему нравилась, очень нравилась, но чего-то уже недоставало в ней, или
               что-то было лишнее, — он и сам не мог бы сказать, что именно, но что-то уже мешало ему
               чувствовать, как прежде. Ему не нравилась ее бледность, новое выражение, слабая улыбка,
   293   294   295   296   297   298   299   300   301   302   303