Page 327 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 327

молотками;  корсет,  который  она  надела  первый  раз  в  жизни,  и  ботинки  давили  ее,  и
               выражение у нее было такое, как будто она только что очнулась от обморока, — глядит и не
               понимает. Анисим, в черном сюртуке, с красным шнурком вместо галстука, задумался, глядя
               в одну точку, и когда певчие громко вскрикивали, быстро крестился. На душе у него было
               умиление,  хотелось  плакать.  Эта  церковь  была  знакома  ему  с  раннего  детства;  когда-то
               покойная мать приносила его сюда приобщать, когда-то он пел на клиросе с мальчиками; ему
               так памятны каждый уголок, каждая икона. Его вот венчают, его нужно женить для порядка,
               но он уж не думал об этом, как-то не помнил, забыл совсем о свадьбе. Слезы мешали глядеть
               на иконы, давило под сердцем; он молился и просил у бога, чтобы несчастья, неминуемые,
               которые готовы уже разразиться над ним не сегодня-завтра, обошли бы его как-нибудь, как
               грозовые тучи в засуху обходят деревню, не дав ни одной капли дождя. И столько грехов
               уже  наворочено  в  прошлом,  столько  грехов,  так  всё  невылазно,  непоправимо,  что  как-то
               даже  несообразно  просить  о  прощении.  Но  он  просил  и  о  прощении  и  даже  всхлипнул
               громко, но никто не обратил на это внимания, так как подумали, что он выпивши.
                     Послышался тревожный детский плач:
                     — Милая мамка, унеси меня отсюда, касатка!
                     — Тише там! — крикнул священник.
                     Когда возвращались из церкви, то бежал вслед народ; около лавки, около ворот и во
               дворе  под  окнами  тоже  была  толпа.  Пришли  бабы  величать.  Едва  молодые  переступили
               порог, как громко, изо всей силы, вскрикнули певчие, которые уже стояли в сенях со своими
               нотами; заиграла музыка, нарочно выписанная из города. Уже подносили донское шипучее в
               высоких  бокалах,  и  подрядчик-плотник  Елизаров,  высокий,  худощавый  старик  с  такими
               густыми бровями, что глаза были едва видны, говорил, обращаясь к молодым:
                     — Анисим и ты, деточка, любите друг дружку, живите по-божески, деточки, и царица
               небесная вас не оставит. — Он припал к плечу старика и всхлипнул. — Григорий Петров,
               восплачем,  восплачем  от  радости! —  проговорил  он  тонким  голоском  и  тотчас  же  вдруг
               захохотал  и  продолжал  громко,  басом:  —  Хо-хо-хо!  И  эта  хороша  у  тебя  невестка!  Всё,
               значит, в ней на место, всё гладенько, не громыхнет, вся механизма в исправности, винтов
               много.
                     Он был родом из Егорьевского уезда, но с молодых лет работал в Уклееве на фабриках
               и в уезде и прижился тут. Его давно уже знали старым, таким же вот тощим и длинным, и
               давно уже его звали Костылем. Быть может, оттого, что больше сорока лет ему приходилось
               наниматься на фабриках только ремонтом, — он о каждом человеке или вещи судил только
               со  стороны  прочности:  не  нужен  ли  ремонт.  И  прежде  чем  сесть  за  стол,  он  попробовал
               несколько стульев, прочны ли, и сига тоже потрогал.
                     После шипучего все стали садиться за стол. Гости говорили, двигая стульями. Пели и
               сенях певчие, играла музыка, и в это же время на дворе бабы величали, все в один голос, — и
               была какая-то ужасная, дикая смесь звуков, от которой кружилась голова.
                     Костыль вертелся на стуле и толкал соседей локтями, мешал говорить, и то плакал, то
               хохотал.
                     — Деточки,  деточки,  деточки… —  бормотал  он  быстро. —  Аксиньюшка-матушка,
               Варварушка, будем жить все в мире и согласии, топорики мои любезные…
                     Он  пил  мало  и  теперь  опьянел  от  одной  рюмки  английской  горькой.  Эта
               отвратительная горькая, сделанная неизвестно из чего, одурманила всех, кто пил ее, точно
               ушибла. Стали заплетаться языки.
                     Тут  было  духовенство,  приказчики  с  фабрик  с  женами,  торговцы  и  трактирщики  из
               других  деревень.  Волостной  старшина  и  волостной  писарь,  служившие  вместе  уже
               четырнадцать лет и за всё это время не подписавшие ни одной бумаги, не отпустившие из
               волостного правления ни одного человека без того, чтобы не обмануть и не обидеть, сидели
               теперь рядом, оба толстые, сытые, и казалось, что они  уже до  такой степени пропитались
               неправдой,  что  даже  кожа  на  лице  у  них  была  какая-то  особенная,  мошенническая.  Жена
               писаря, женщина исхудалая, косая, привела с собой всех своих детей, и, точно хищная птица,
   322   323   324   325   326   327   328   329   330   331   332