Page 80 - Детство. Отрочество. После бала
P. 80
обыкновенного шума на улицах начинали успокаиваться. Но уединение все-таки было очень
тяжело: мне хотелось двигаться, рассказать кому-нибудь все, что накопилось у меня на душе,
и не было вокруг меня живого создания. Положение это было еще более неприятно потому,
что, как мне ни противно было, я не мог не слышать, как St.-Jérôme,
прогуливаясь по своей комнате, насвистывал совершенно спокойно какие-то веселые
мотивы. Я был вполне убежден, что ему вовсе не хотелось свистать, но что он делал это
единственно для того, чтобы мучить меня.
В два часа St.-Jérôme и Володя сошли вниз, а Николай принес мне обед, и
когда я разговорился с ним о том, что я наделал и что ожидает меня, он сказал:
– Эх, сударь! не тужите, перемелется, мука будет.
Хотя это изречение, не раз и впоследствии поддерживавшее твердость моего духа,
несколько утешило меня, но именно то обстоятельство, что мне прислали не один хлеб и
воду, а весь обед, даже и пирожное розанчики, заставило меня сильно призадуматься. Ежели
бы мне не прислали розанчиков, то значило бы, что меня наказывают заточением, но теперь
выходило, что я еще не наказан, что я только удален от других, как вредный человек, а что
наказание впереди. В то время как я был углублен в разрешение этого вопроса, в замке моей
темницы повернулся ключ, и St.-Jérôme с суровым официальным лицом вошел в
комнату.
– Пойдемте к бабушке, – сказал он, не глядя на меня.
Я хотел было почистить рукава курточки, запачкавшиеся мелом, прежде чем выйти из
комнаты, но St.-Jérôme сказал мне, что это совершенно бесполезно, как будто я
находился уже в таком жалком нравственном положении, что о наружном своем виде не
стоило и заботиться.
Катенька, Любочка и Володя посмотрели на меня в то время, как St.-Jérôme
за руку проводил меня через залу, точно с тем же выражением, с которым мы обыкновенно
смотрели на колодников, проводимых по понедельникам мимо наших окон. Когда же я
подошел к креслу бабушки, с намерением поцеловать ее руку, она отвернулась от меня и
спрятала руку под мантилью.
– Да, мой милый, – сказала она после довольно продолжительного молчания, во время
которого она осмотрела меня с ног до головы таким взглядом, что я не знал, куда девать свои
глаза и руки, – могу сказать, что вы очень цените мою любовь и составляете для меня
истинное утешение. Monsieur St.-Jérôme, который по моей просьбе, – прибавила
она, растягивая каждое слово, – взялся за ваше воспитание, не хочет теперь оставаться в
моем доме. Отчего? от вас, мой милый. Я надеялась, что вы будете благодарны, –
продолжала она, помолчав немного и тоном, который доказывал, что речь ее была
приготовлена заблаговременно, – за попечения и труды его, что вы будете уметь ценить его
заслуги, а вы, молокосос, мальчишка, решились поднять на него руку. Очень хорошо!
Прекрасно!! Я тоже начинаю думать, что вы не способны понимать благородного
обращения, что на вас нужны другие, низкие средства… Проси сейчас прощения, –
прибавила она строго-повелительным тоном, указывая на St.-Jérôme’a, –
слышишь?
Я посмотрел по направлению руки бабушки и, увидев сюртук St.-Jérôme’a,
отвернулся и не трогался с места, снова начиная ощущать замирание сердца.
– Что же? вы не слышите разве, что я вам говорю?
Я дрожал всем телом, но не трогался с места.
– Коко! – сказала бабушка, должно быть, заметив внутренние страдания, которые я
испытывал. – Коко, – сказала она уже не столько повелительным, сколько нежным
голосом, – ты ли это?
– Бабушка! я не буду просить у него прощения ни за что… – сказал я, вдруг
останавливаясь, чувствуя, что не в состоянии буду удержать слез, давивших меня, ежели
скажу еще одно слово.
– Я приказываю тебе, я прошу тебя. Что же ты?