Page 131 - Белый пароход
P. 131
И выстраивались под шаманский гул барабанов конные когорты при всем оружии, как на
параде, полукружьем вокруг холма, сотня за сотней, а по флангам располагались обозы с
поклажей и на них весь подсобный люд, всякого рода походные мастеровые — юртовщики,
оружейники, шорники, швеи, мужчины и женщины, все молодые, все плодоносящей поры. Это
всем им в устрашение и назидание устраивалась показательная казнь. Всякий, посмевший
нарушить повеление хагана, будет лишен жизни!
Добулбасы продолжали греметь на холме, холодя кровь в жилах, вызывая в душах
оцепенение страха, а потому и согласие с тем, чему предстояло быть по воле Чингисхана, и даже
одобрение тому.
И вот под гул несмолкающих добулбасов на холм пронесли в золотом паланкине самого
хагана, учинявшего казнь опасной ослушницы, так и не назвавшей имени того, от кого она
родила. Паланкин опустили на рыжем холме посреди знамен, купающихся в первых лучах
солнца, разве-ваюшихся на ветру, с расшитыми шелком огнедышашими драконами. Это его,
хагана, символом был дракон в могучем прыжке, но он и не подозревал, что вышивальщица,
одухотворившая шитье, имела в виду не его, а другого. Того, кто был драконом, стремительным и
бесстрашным в ее объятиях. И никому вокруг было невдомек, что за это она теперь и
расплачивалась головой.
И та минута приближалась. Барабаны постепенно сбавляли громкость с тем, чтобы смолкнуть
перед казнью, накаляя этим напряженную тишину, когда в страшном ожидании время
расплывает-ся, распадается и замирает, и затем снова оглушительно и яростно загрохотать,
сопровождая процесс пресечения жизни диким рокотом, завораживая им, вызывая в опьяненном
сознании каждого очевидца экстаз слепой мести, злорадство и тайную радость, что казни через
повешение подвергается не он, а кто-то другой.
Барабаны смирялись. И все собравшиеся были напряжены, даже кони под всадниками
замерли. Каменно-напряженным было и лицо самого Чингисхана. Жестко сжатые губы и
немигающий холодный взор узких глаз выражали нечто змеиное.
Барабаны смолкли, когда из ближайшей к месту казни юрты вывели вышивальщицу знамен
Догуланг. Дюжие жасаулы подхватили ее под руки и втащили в повозку, запряженную парой
коней. Догуланг стояла в повозке, поддерживаемая сзади стоящим рядом сумрачным молодым
жасаулом.
Люди в рядах загудели, особенно женщины: вот она, та самая вышивальщица! Блудница!
Ничейная жена! Хотя ведь могла при своей молодости и красе быть второй или третьей женой
какого-нибудь нойона! А был бы он к тому еще и старец какой — и того лучше. Горя не знала бы.
Так нет, завела себе любовника и родила, бесстыжая! Все равно что плюнула в лицо самого
хагана! А теперь пусть расплачивается. Пусть ее вздернут на горбу верблюжьем! Доигралась,
красотка! Этот безжалостный суд молвы был продолжением злобного гула добулбасов, для того и
гремели барабаны из воловьих кож так настойчиво и оглушительно, чтобы ошеломить, возбудить
ненависть к тому, кого возненавидел сам хаган.
— А вот и прислужница с ребенком! Глядите! — вскричали, злорадствуя, обозные женщины.
То действительно была прислужница Алтун. Она несла новорожденного, завернутого в тряпье. В
сопровождении громилы-жасаула, боязливо оглядываясь, вся съежившись, Алтун шла у повозки,
как бы подтверждая своей ношей преступность вышивальщицы, приговоренной к смерти.
Так их вели для устрашающего обозрения перед казнью. Догуланг понимала, что теперь иного
исхода быть не могло: никакого прощения, никакого помилования.
В юрте, откуда их выволокли на позор, она успела покормить ребенка грудью в последний
раз. Ничего не ведая, несчастное дитя усердно чмокало, пребывая в дремотном легком сне под
вкрад-чиво стихающие звуки барабанов. Прислужница Алтун была рядом. Сдавленно плача,