Page 151 - Белый пароход
P. 151
постоять у окна, русская старушка, сидевшая на лавке против Едигея, сказала, глянув добрыми,
когда-то голубыми, а теперь выцветшими от старости глазами:
— Что, сынок, жена-то у тебя больная?
Едигей даже вздрогнул.
— Не жена, а сестра она мне, мамаша. В больницу везу.
— То-то, гляжу, мается бедняжка. И очень ей худо. Глаза в горести беспросветные. Боится
небось в душе-то. Боится, как бы в больнице болезнь какую страшнющую не отыскали. Эх, житье
наше бытье! Не родишься — свет не увидишь, а родишься — маеты не оберешься. Так-то оно. Да
господь милостив, молодая еще, обойдется, чай, — приговаривала она, улавливая и понимая
каким-то образом ту смятенность и печаль, которые переполняли Зарипу все сильнее с
приближением к станции.
Езды до Кумбеля часа полтора. Пассажирам поезда было безразлично, по каким местам ехали
они в тот день. Спрашивали лишь, какая станция впереди. А великие сарозеки лежали еще в
снегу, в молчаливом и бескрайнем царстве нелюдимого приволья. Но какие-то первые проблески
отступления зимы уже обозначились. Чернели оттаявшие местами залысины на склонах,
проступали неровные кромки оврагов, мелькали пятна на пригорках, и повсеместно снег начал
оседать от влажного, оттепельного ветра, пробудившегося в степи с приходом марта. Однако
солнце еще затворялось в сплошных низких тучах, серых и водянистых даже с виду. Жива была
еще зима — мокрый снег мог повалить, а то и метель напоследок могла заняться…
Поглядывая в окно, Едигей оставался на своем месте, напротив сердобольной старушки,
изредка разговаривая с ней, но к Зарипе не стал подходить. Пусть, думал он, одна побудет,
пусть постоит у окна вагонного, обдумает свое положение. Может быть, какое-то внутреннее
предчувствие подскажет ей что-то. Возможно, припомнится ей та поездка в начале осени
прошлого года, когда они все вместе, обе семьи со всей ребятней, забрались в попутный
товарняк и поехали в Кумбель за дынями и арбуза-ми и были очень счастливы, а для детей то
было незабываемым праздником. Совсем недавно, казалось бы, все это происходило. Сидели они
тогда, Едигей и Абуталип, у приоткрытых дверей вагона на ветерке и разговоры вели всякие,
крутились рядом ребята, глазели на проплывающие мимо земли, а жены, Зарипа и Укубала, тоже
вели о чем-то своем задушевные разговоры. Потом ходили по магазинам и по станционному
скверику, в кино побывали, в парикмахерской. Мороженое ели ребята. Но самое трагикомичное
было, когда они так и не смогли все вместе уговорить Эрмека подстричься. Боялся он почему-то
прикосновения машинки к голове. И вспомнилось Едигею, как появился в тот момент в дверях
парикмахерской Абуталип и как сынишка кинулся к нему, а тот схватил его и, прижимая к себе,
как бы защищая от парикмахера, сказал, что они наберутся духу и сделают это в следующий раз,
а пока потерпится. Чернокудрый Эрмечик растет и поныне не стриженный от рождения, но
теперь без отца…
И снова, уже в который раз пытался Буранный Едигей постичь, понять, объяснить себе,
почему Абуталип Куттыбаев умер, не дождавшись решения своего дела. И снова приходил к
единственно объяснимому заключению — только безысходная тоска по детям надорвала ему
сердце. Только разлука, тяжесть которой дано далеко не всем постичь, только горестное
сознание того, что сыновья, а без них он не представлял себе не то что жизни — дыхания, без
которого мгновенно прерывается самая жизнь, остались оторванными, брошенными на произвол
судьбы на каком-то разъезде, в безлюдных, безводных сарозеках, только это убило его…
Все о том же думал Едигей, сидя на скамейке в пристанционном скверике, поджидая Зарипу.
Они условились, что он будет поджидать ее здесь, на этой скамейке, пока она сходит за
бумагами к начальнику станции.