Page 101 - Жизнь Арсеньева
P. 101

шерстяная материя вожделенно мучила меня, – стал упрекать ее, – ведь мы не видались весь
               день! – потом вдруг, с пронзительным чувством нежности и жалости, увидал, что она спит…
               Очнувшись, она ласково и грустно ответила: «Я почти все слышала. Не сердись, я вообще
               очень устала. Ведь я слишком много пережила за этот год!»

                                                             VIII

                     Чтобы  найти  предлог  для  жизни  в  Орле,  она  начала  учиться  музыке.  Я  тоже  нашел
               предлог: работу в «Голосе». Первое время это меня даже радовало: радовала хоть некоторая
               правильность,  наставшая  в  моем  существовании,  успокаивала  некоторая  обязательность,
               которая вошла в мою лишенную всяких обязательств жизнь. Потом все чаще стало мелькать в
               уме: о такой ли жизни я мечтал! Вот я, может быть, в самой лучшей поре своей, когда весь мир
               должен быть в моем обладании, а я не обладаю даже калошами! Все это только пока, теперь?
               Ну, а что впереди? Мне стало казаться, что далеко не все благополучно и в нашей близости, в
               согласованности наших чувств, мыслей, вкусов, а значит, и в ее верности: этот «вечный раздор
               между мечтой и существенностью», вечную неосуществимость полноты и цельности любви я
               переживал в ту зиму со всей силой новизны для меня и как будто страшной незаконности по
               отношению ко мне.
                     Больше всего мучился я, когда бывал с ней на балах, в гостях. Когда она танцевала с
               кем-нибудь, кто был красив, ловок, и я видел ее удовольствие, оживление, быстрое мелькание
               ее юбок и ног, музыка больно била меня по сердцу своей бодрой звучностью, вальсами влекла
               к    слезам.   Все    любовались,     когда    она    танцевала     с   Турчаниновым, –      тем
               противоестественно-высоким  офицером  в  черных  полубачках,  с  продолговатым,
               матово-смуглым  лицом,  с неподвижными  темными глазами.  Она  была  довольно  высока, –
               все-таки он был на две головы выше ее и, тесно обняв и плавно, длительно кружа ее, как-то
               настойчиво смотрел на нее сверху вниз, а в ее поднятом к нему лице было что-то счастливое и
               несчастное, прекрасное и вместе с тем бесконечно ненавистное мне. Как молил я тогда Бога,
               чтобы произошло нечто невероятное, – чтобы он вдруг наклонился и поцеловал ее и тем сразу
               разрешил,  подтвердил  тяжкие  ожидания,  замирания  моего  сердца! – Ты  только  о  себе
               думаешь,  хочешь,  чтобы  все  было  только  по-твоему, – сказала  она  раз. –  Ты  бы,  верно,  с
               радостью лишил меня всякой личной жизни, всякого общества, отделил бы меня ото всех, как
               отделяешь себя…
                     И  точно:  по  какому-то  тайному  закону,  требующему,  чтобы  во  всякую  любовь  и
               особенно любовь к женщине, входило чувство жалости, сострадающей нежности, я жестоко
               не любил – особенно на-людях – минут ее веселости, оживления, желания нравиться, блистать
               – и горячо любил ее простоту, тишину, кротость, беспомощность, слезы, от которых у нее
               тотчас  же  по-детски  вспухали  губы.  В  обществе  я,  действительно,  чаще  всего  держался
               отчужденно,  недобрым  наблюдателем,  втайне  даже  радуясь  своей  отчужденности,
               недоброжелательности,       резко     обострявшей      мою     впечатлительность,      зоркость,
               проницательность насчет всяких людских недостатков. Зато как хотел я близости с ней и как
               страдал, не достигая ее!
                     Я  часто  читал  ей  стихи. – Послушай,  это  изумительно! –  восклицал  я. –  «Уноси мою
               душу в звенящую даль, где, как месяц над рощей, печаль!»
                     Но она изумления не испытывала: – Да, это очень хорошо, – говорила она, уютно лежа
               на диване, подложив обе руки под щеку, глядя искоса, тихо и безразлично. – Но почему «как
               месяц над рощей»? Это Фет? У него вообще слишком много описаний природы.
                     Я  негодовал:  описаний! –  пускался  доказывать,  что  нет  никакой  отдельной  от  нас
               природы, что каждое малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни.
               Она смеялась: – Это только пауки, миленький, так живут!
                     Я читал:

                                         Какая грусть!
   96   97   98   99   100   101   102   103   104   105   106