Page 98 - Жизнь Арсеньева
P. 98
давнее тяготение к толстовству, освобождающему от всяких общественных уз и вместе с тем
ополчающемуся на «мироправителей тьмы века сего», ненавистных и мне, – и пустился в
проповедь толстовства.
– Так что, по-вашему, единственное спасение от всех зол и бед в этом пресловутом
неделании, непротивлении? – спросил доктор с преувеличенным безразличием.
Я поспешил ответить, что я за делание и за противление, «только совсем особое». Мое
толстовство складывалось из тех сильных противоположных чувств, которые возбуждали во
мне Пьер Безухов и Анатолий Куракин, князь Серпуховской из «Холстомера» и Иван Ильич,
«Так что же нам делать» и «Много ли человеку земли нужно», из страшных картин городской
грязи и нищеты, нарисованных в статье о московской переписи, и поэтической мечты о жизни
среди природы, среди народа, которую создавали во мне «Казаки» и мои собственные
впечатления от Малороссии: какое это счастье – отряхнуть от ног прах всей нашей
неправедной жизни и заменить ее чистой, трудовой жизнью где-нибудь на степном хуторе, в
белой мазанке на берегу Днепра! Кое-что из всего этого, опустив мазанку, я и сказал доктору.
Он слушал, казалось, внимательно, но как-то черезчур снисходительно. Одну минуту у него
помутились сонно отяжелевшие глаза и задрожали от приступа зевоты сжатые челюсти, но он
одолел себя, зевнул только через ноздри и сказал: – Да, да, я вас слушаю… Значит, вы не
ищете лично для себя никаких, так сказать, обычных благ «мира сего»?
Но ведь есть же не только личное. Я, например, далеко не восхищаюсь народом, хорошо,
к сожалению, знаю его, весьма мало верю, что он есть кладезь и источник всех премудростей и
что я обязан вместе с ним утверждать землю на трех китах, но неужели все-таки мы ничем ему
не обязаны и ничего не должны ему? Впрочем не смею поучать вас в этом направлении. Я во
всяком случае очень рад, что мы побеседовали. Теперь же вернусь к тому, с чего начал. Скажу
кратко и, простите, совершенно твердо. Каковы бы ни были чувства между вами и моей
дочерью и в какой бы стадии развития они ни находились, скажу заранее: она, конечно,
совершенно свободна, но, буде, пожелает, например, связать себя с вами какими-либо
прочными узами и спросит на то моего, так сказать, благословения, то получит от меня
решительный отказ. Вы очень симпатичны мне, я желаю вам всяческих благ, но это так.
Почему? Отвечу совсем по-обывательски: не хочу видеть вас обоих несчастными,
прозябающими в нужде, в неопределенном существовании. И потом, позвольте говорить уж
совсем откровенно: что у вас общего? Гликерия девочка хорошенькая и, нечего греха таить,
довольно переменчивая, – нынче одно увлечение, завтра другое, – мечтает, уж конечно, не о
толстовской келье под елью, – посмотрите-ка, как она одевается, не взирая на наше
захолустье. Я отнюдь не хочу сказать, что она испорченная, я только думаю, что она, как
говорится, совсем не пара вам…
Она ждала меня, стоя под лестницей, встретила меня вопрошающими и готовыми к
ужасу глазами. Я поспешно передал ей последние слова доктора. Она опустила голову: – Да,
против его воли я никогда не пойду, – сказала она.
V
Живя на подворьи Никулиной, я иногда выходил и без цели шел по Щепной площади,
потом по пустым полям сзади монастыря, где стояло большое кладбище, обнесенное старыми
стенами. Там только ветер дул – грусть и глушь, вечный покой крестов и плит, всеми
забвенных, заброшенных, что-то пустое, подобное одинокой, смутной мысли о чем-то. Над
воротами кладбища была написана безграничная сизая равнина, вся изрытая
разверзающимися могилами, наискось падающими надгробиями, подымающимися из-под
них зубастыми и ребрастыми скелетами и незапамятно-древними старцами и старицами в
бледно-зеленых саванах. И огромный ангел с трубой возле уст летел, трубил над этой
равниной, полосами развевая свои блекло-синие одежды, согнув в коленях голые девичьи
ноги, вскинув сзади себя длинные меловые ступни… На подворье царил осенний уездный
мир, было тоже пусто – подъезду из деревень почти не было. Я возвращался, входил во двор –