Page 94 - Жизнь Арсеньева
P. 94

опять очень острые:
                     как  все  страшно  знакомо  и  вместе  с  тем  ново  –  этой  своей  весенней  деревенской
               чернотой, убожеством, равнодушием! Мужик совсем омертвел, тащась на гору. Вдруг там,
               из-за сосен палисадника, блеснул в окне огонь. Слава Богу, еще не спят! Радость, нетерпение –
               и мальчишеский стыд, когда наконец тележка останавливается возле крыльца и надо слезать,
               отворять дверь в прихожую, входить и видеть, как тебя с улыбкой рассматривают …
                     Из  Васильевского  я  ехал  на  другой  день  верхом,  под  тихим  и  светлым  утренним
               дождиком, который то переставал, то опять сыпался, среди пашен и паров. Мужики пахали и
               сеяли. Пахарь, босиком, шел за сохой, качаясь, оступаясь белыми косыми ступнями в мягкую
               борозду, лошадь разворачивала ее, крепко натуживаясь, горбясь, за сохой вилял по борозде
               синий грач, то и дело хватая в ней малиновых червей, за грачом большим, ровным шагом
               шагал старик без шапки, с севалкой через плечо, широко и благородно-щедро поводя правой
               рукой, правильными полукружиями осыпая землю зерном.
                     В Батурине было даже больно от той любви, радости, с которой был встречен я. Больше
               всего поразила меня даже не радость матери, а радость сестры, – я не чаял такой прелести
               любви и радости, с которой она, выглянув в окно, кинулась ко мне на крыльцо. И как она была
               прелестна вся – своей чистотой, юностью, как невинна, свежа была даже своим новеньким
               платьицем,  в  первый  раз  надетым  в  этот  день  ради  меня.  Очаровал  меня  и  дом  –  своей
               старинной прекрасной грубостью. В моей комнате все было так, точно я только что вышел из
               нее:  все  на  тех  же  местах, –  даже  та  наполовину  сгоревшая  сальная  свеча  в  железном
               подсвечнике, которая осталась на письменном столе в день моего отъезда зимой. Я вошел,
               посмотрел  кругом:  черные  образа  в  углу,  за  старинными  окнами  с  цветными  верхними
               стеклами (лиловыми и гранатовыми) видны деревья и небо, – кое где голубеющее и сыплющее
               мелким дождем на зеленеющие ветви и сучья, – в комнате все несколько сумрачно, просторно,
               глубоко  …  потолок  темный,  деревянный,  гладкий,  из  таких  же  темных, гладких  бревен  и
               стены… гладки и тяжки круглые отвалы дубовой кровати …

                                                              III

                     Для новой поездки в Орел оказался деловой предлог: нужно было отвезти проценты в
               банк.  И  я  повез,  но  заплатил  только  часть,  остальное  растратил.  Это  был  поступок  не
               шуточный,  но  со  мной  что-то  делалось  –  я не  придал  ему  особого  значения.  Я  все  время
               поступал  с  какой-то  бессмысленно-счастливой  решительностью.  Едучи  в  Орел,  опоздал  к
               пассажирскому поезду – и тотчас устроился на паровоз товарного. Помню, влез по высокой
               железной подножке во что-то грубое, грязное, стою и смотрю. Машинисты в чем-то сверх
               меры  засаленном,  железно  блестящем;  так же  засалены,  блестящи  и  лица  их,  негритянски
               разительны белки, словно нарочно, как у актеров, подмазаны веки. Молодой резко гремит
               железной лопатой в каменном угле, наваленном на полу, с громом откидывает заслонку топки,
               откуда адски вырывается красный огонь, и размашисто осаживает этот ад чернотой угля с
               лопаты, старший перетирает пальцы ужасающей по своей сальности тряпкой и, швырнув ее,
               что-то дергает и что-то повертывает…
                     Раздается раздирающий уши свист, откуда то горячо обдает и окутывает ослепляющий
               пар, оглушает что то вдруг загрохотавшее – и медленно тянет вперед… Как дико грохочет этот
               грохот потом, как все растет и растет наша сила, прыть, как все вокруг трясется, мотается,
               прыгает!  Застывает,  напряженно  каменеет  время,  ровно  трепещет  по  буграм  с  боков
               огненный, драконий бег – и как скоро кончается каждый перегон! А на каждой передышке
               после него, в мирной тишине ночи и станции, пахнет лесным ночным воздухом и из всех
               окрестных кустов бьет, торжествует, блаженствует соловьиное пение… В Орле я непристойно
               нарядился, –  тонкие  щегольские  сапоги,  тонкая  черная  поддевка,  шелковая  красная
               косоворотка, черный с красным околышем дворянский картуз, – купил дорогое кавалерийское
               седло, которое было так восхитительно своей скрипящей и пахучей кожей, что, едучи с ним
               ночью домой, я не мог заснуть от радости, что оно лежит возле меня. Ехал опять на Писареве –
   89   90   91   92   93   94   95   96   97   98   99